С тех пор ходили, вроде и рядом, а все мимо. Рита записалась в спортклуб. А он не пошел, хотя тогда и пацанов набирали. Первый год. А после уже как-то все больше девок. И вскорости еще один корпус для гостей построил Яков Иваныч. Козел Иваныч. Козел. Боров жирный.
Генка смотрел, как на невидимой паутинке качается перед лицом паучок. Дунул и тот полетел плавно, к стене и обратно. Вытянул затекшую руку, перехватил невидимую нитку и перенес ближе к побелке. Проследил, как паучок побежал выше, выше.
Не жирный, конечно, видел Генка, какие мускулы у него. Из-за жадности — жирный. А жадность у него — большая. Такая вот, как жирная свинья. И что с ним этот столичный кент? Он ведь другой вовсе. Немного на Риткиного брата похож, глаза такие же, будто сейчас засмеется, даже когда злится. Он даже понравился Генке сначала. Видно было, когда бегал по спортзалу с фотиком своим, на всех ему плевать. И на козла.
Но потом. Когда на склоне ночью, в окне…
Паучок спустился опять и закачался перед лицом. Хлопнула жестко ладонь. Генка провез руку по постели, стирая мизерную кашицу. Прижал лицо к подушке и укусил пыльно пахнущий ее угол так, что заныли зубы.
Стояла… Голая… Сука она. Как все. Все, все они суки. Когда было ей двенадцать, они вместе поплыли на меляк. Нахлебалась воды, стала колотить ногами, а глаза перепуганные. Вместо того, чтоб держать под спину, тащить и говорить-говорить, надо было ее бросить. Немножко бы помучилась и все. Все! Стояли по пояс в воде, а надо было еще обратно. Ждать уже нельзя было, вода тянет тепло, вроде и солнце жарит, но уже пупырки по рукам. Боялся, скажет, ну, пора, а она затрясет мокрой головой, закроет глаза и плыть откажется. И что делать? А она вздохнула и кинулась первая. Зато как свалились на песок, горячий, что сковородка. Он животом прижался и застонал даже, так хорошо было. А Ритка, в своем дурацком купальнике, вся, как огурец. Пришлось прикрикнуть и сидеть спиной, пока она там шебуршилась, раздеваясь, и притихла — грелась.
Генка вспомнил, как сидел на горячем песке, согнувшись к коленям, а кожей слушал, что она там — тощенькая и вовсе без ничего, и замычал через зубы, зажмурился. Вернуть бы все! И там остаться! Навсегда. Чтоб вечность — берег, песок и она дышит за спиной, а купальник лежит у его ноги, холодит.
Скоты! Скоты, сволочи. И девки — дуры. И эти еще, в кухне, всю жизнь орут. Нет наверное жизни, нигде нет. На Марсе разве что? Какой к чертям Марс, если тут ее нет! Если даже такой вот, с фотокамерой в вытертом футляре, с бешеными веселыми глазами от своего счастья, непонятного местным, — а бухал там, в желтом свете, за отдернутой шторой, и Ритка сидела у него на коленях.
Раньше думал, Лариса есть. А что она? Ты верь первому впечатлению, Гена, верь. Поверил. И что?
Он встал. Медленно передвигая закостеневшие от лежания ноги, пошел к окну. Наступил на книгу. Задел плечом кульман и не посмотрел, как шуршит, сваливаясь на пол, четко прорисованная яхта. Оперся о разбухший подоконник, уронив пыльную модельку парусника, стал смотреть на море.
Главное, знать, да, сядет. Привыкнуть к мысли, что жизнь закончилась. Убьет обоих и сядет, ну и ладно. А если так, надо продумать все, чтоб не зря сесть. Москвича похерить легко. Он везде шарится, вон, со скалы почти упал. А вот козла, тут надо подумать. Не торопиться, походить и подумать.
— Сына, а борщ? — Надежда смотрела вслед одетому Генке, отпирающему входную дверь, — горячий еще.
— Потом.
43. ДАШИНА ПРОСЬБА
Часы над узкой лестницей простукивали секундами темный воздух. Их было слышно, потому что телевизор в комнате мельтешил без звука. Слышно, как часы шепчут. А если встать, заскрипев диваном, и выйти в раскрытую дверь, шепот становится громче. Полчаса назад он туда поднимался. Быстро и привычно — найти в тумбочке коробку со шприцами. Шел наугад, не включая света, шуршал по лестнице частыми шагами и часы на верхней площадке роняли навстречу секунды. Высокие, в корпусе полированного дерева, похожие на квадратного человека со стеклянным плоским животом. В узкой бойнице стекла мелькает туда-сюда маятник, на левом замахе ловя на темечко светлую точку из открытых дверей кабинета. В кабинете свет выключен, значит, точка эта приходит с моря, куда падает свет маячного фонаря. …А деревянные ступеньки лестницы — такого же цвета, как прямые бока больших часов. Даша очень радовалась совпадению, когда часы от тетки привезли, поставили. Ползала на коленках, полировала дерево самодельным составом. И теперь ступеньки вроде светились в темноте, чуть-чуть.
…Теперь сидеть и ждать, когда очнется.
Николай сидел и ждал. Блики от телевизора пробегали по лицу жены, показывали полумесяцы белков под полуприкрытыми веками. И полоска зубов меняла цвет, отражая мелькающие за его спиной кадры.
Очень хотелось, чтоб не было видно этих полосок — на глазах и зубах. Но чтоб закрыть ей глаза, надо было протянуть руку и провести от бровей вниз, нажимая, как делают с мертвыми.
Телевизор молчал и гримасничал. Молчал Николай. Молча спала жена. Они весь день сегодня молчали. Ему это не в грусть, он мало говорил всегда. И Даша не любит пустых разговоров. Когда одни, а одни зимой-то почти постоянно, то бывает, идет день идет, и все молча. И не в тягость обоим. В гостях, у сестры, там выговаривалась, да. Но и там все больше слушала и кивала. Улыбалась только чаще, чем дома.
Иногда думалось Николаю, а вдруг она, если бы не с ним, то и была бы другая? Вдруг бы пела, болтала и смеялась просто так? Вдруг где-то есть еще жизнь, идет себе, и в той жизни его Дашенька поет птицей?
Но мысли эти сразу прихлопывал, как комара на руке. Поговорить бы с ней, а то все копится и копится в ней, и становится ему совсем страшно. Но Даша разговоров не хочет. Раза два пытался, но только глянула, холодом обдав. Стала прямо выше ростом. Ладно, думал Николай, следя за молчащими в телевизоре фигурами, пусть все идет само. Но хоть бы знать, что надо бы сделать? Что? Если этого черного злыдня до сих пор любит, тут ничего не сделаешь. Не отведешь и не отдашь, отрывая от себя с мясом. Не возьмет. Не любит. И не любил, видать. Но, а вдруг… Вдруг печать на ней, пока тот черный живет? Тогда есть смысл подумать…
Даша застонала и повернулась на бок, откинула руку с разжатыми пальцами, дышала мерно. Будто мысли услышала.
Но это просто лекарство подействовало. Не стало видно полуоткрытых глаз, и Николай этому тихо порадовался. Укрыл одеялом, по самые плечи. Встал медленно, чтоб не скрипел диван, и пошел к двери во двор. В голове мысли шли, тоже тихо ступая, будто слишком отчаянными и напряженными он боялся разбудить жену, уснувшую после припадка.
«Далеко не убегу, снаружи покурю малость. Ухом к двери. Хорошо, что сегодня приступ, теперь на праздник можно к родным свозить. … и оператор дежурный на маяк приедет на маяк, самому тож передохнуть бы.»
Стоял, прижимаясь спиной к двери, чтоб не сползала накинутая на плечи куртка. Смотрел на истоптанный черными тропинками тонкий снежок. Его следы к маяку, дашины — по всему двору, в курятник, в дом, к воротам. А в гостевые комнатки — ни одного следочка.
«Хоть бы Васятка забежал когда. Ушел квартирант в деревню, и ни Васьки, ни сестрицы его непутевой. Ну, каникулы вот. Может, хоть кто. Дашеньку повеселят немножко. Сурова она, бывает и поворчит, конечно, на одно, на другое, но зато с людьми ей легче»
Давно, когда пацаном еще бегал, порвал кеды — бутылку битую в траве не заметил. Все осколки из ступни выковырял, а один притих, не болел и сидел тихо, стал зарастать. А потом стала болеть нога, ступить нет сил. А год ведь бегал! Врач тогда кожу с ноги, как стружку с дерева слоями срезал и срезал. Осколочек маленький. Ранка загноилась после. И тогда доктор вдернул крученую белую нитку прямо сквозь мясо, сбоку подошвы. И велел каждый день ее протягивать, чтоб гной не стоял, а выходил. Больно, аж зубы скрипели. Потом зажило.