Чужие люди, которые все невпопад делают, и Даша вечно недовольна, они ей как та нитка. Чтоб внутри не копила. От них сильно не убудет, если и поворчит Даша, она ведь не злая. И — любимая.
Выбросил окурок в черную бочку под водосточной трубой. Зашипело. Вот и весь мороз. Снежок не тает, вода не схватывается. Завтра будет тепло, выглянет солнце, говорили крупные звезды, затянутые кое-где полосами дымки.
«Когда снаружи молчишь, то внутри-то много разговоров, пусть и без слов, думой. Но себе-то что врать. Это же не за столом у Галки, сестры. Это только себе. Вот себе и — любимая. Навсегда. Знать бы только, что сделать, чтобы правильно! Как она тогда, сидела, свет яркий, Галка беременная за стол стала влезать и ажно сдвинула гостей пузом, прибежал супруг, руками замахал, за плечи хватает и честит, что вот сомнет дитя, дура. И Даша лицом закаменела вся, улыбка так и осталась, как кто рот ей разрезал и так и…
А ночью попробовал сказать ей, ну, может, из детдома, раз уж так, — отвернулась к луне, молчки, ну ни словечка, вроде виноват. И только слышно как тихо-тихо плечо под одеялом трясется, мелко, как мышачье сердце. Плакала.»
С темного неба слетал иногда свет, трогал лицо, а может это приходил спящий ночной ветерок. Николай поворачивал к небу лицо, водил глазами по крупным, тяжелым звездам и медлил идти внутрь, в мертвый свет телевизора с черными тенями мебельных углов.
«Завтра будет солнце, будет. Может и на Новый Год будет тепло, да и пусть. Уже надо поворачивать к лету. А небо не черное. Надо ж, какой цвет — синий-пресиний, но совсем темный. Дашенька бы сказала название, все она знает. В интернете сидит, столько всего там выискивает, и про дома странные и про мебели всякие. Хоть бы уж писала кому. Там поговорила бы, тут поболтала, разве ж кто против. Но — молчит. Пусть бы лето скорее. Пусть жарко и на машинах народ приезжает. Ларечек снова откроем, да пусть даже Наташка дурища там заправляет, оно Дашеньку хоть подергает.»
— Пусть — лето! — сказал вслух и даже дернулся от голоса, запрыгавшего по плитам двора. Плиты под навесами, где не было снега, лежали плоско, посверкивая тоненьким инеем. Захотелось собрать его руками и к лицу. Измучился.
От того, что стиснул себя, чуть не застонав, пропустил, как позвала первый раз. И только на второй развернулся, вдохнул глубоко и заглянул в голубоватый прыгающий свет комнаты:
— Дашенька? Не спишь? Я думал…
Вошел тихо и дверь плотно прикрыл, втискивая разбухшее дерево в раму, пока не щелкнул замок. Сел на край дивана, стал смотреть на профиль жены, повернутый к стене.
— Коля… Кричала я?
— Немножко, совсем чуть-чуть.
— Рука болит. Локоть. Упала?
— Нет-нет, просто стукнула, об косяк вот стукнула. Я же сам, вечно об него.
— Да. Знаю. Ладно.
— Чаю, может? Хочешь?
Она, повернувшись на спину, смотрела в потолок. И он сжал зубы, загоняя внутрь злость, — на него не глядит, будто он часы в коридоре. Нет. На них глядит, время показывают. А на него…
Даша отвела взгляд от побелки и глянула. Мысли скакнули и смялись.
— Коленька. Виновата я перед тобой. Живу рядом, а все далеко. Будто сплю. Ты меня прости.
— Ну, что ты милая. Ты ведь…
— Любишь меня, да. А мне что делать?
— А скажи! Хоть что скажи! Может, вместе придумается?
Морщась, потянула к нему ушибленную руку, взяла за пальцы.
— Скажу. …Человек не камень. Я думала, буду камнем, доживу век свой и помру. Не жила, ждала только, когда срок будет мой. А вот поняла — нельзя. Жить надо. Хоть как. Я не со зла. После того страшного — не хотела мучиться, не могла я. А все одно — измучилась вся. И тебя вот мучаю.
— Ну, что ты.
— Да. Я, Коля, не знаю, я жить-то разучилась, наверное. Обещать не могу. Помолчи. Не надо мне утешений. …Коля. Ты все можешь для меня?
— Все, — сказал уверенно, как о том, что над головой — небо. И смолк, глядя в темные среди бликов глаза на голубоватом лице. Даша закрыла глаза. Лицо разгладилось, приоткрылись губы. Сжала покрепче его руку.
— Полнолуние ведь скоро?
— Что?
— Сказал, все сделаешь. Ответь.
Он удержал ее руку, готовую выскользнуть, накрыл другой слабые пальцы. Сказал ровным голосом:
— Здесь темно, в окно не светит. Над морем она. Завтра полная будет.
— Ты меня отвезешь? Я ведь не молодуха, через степь три часа ногами.
— Даша…
— Обещал!
Из открытой двери по деревянным ступенькам в комнату тихо запрыгивали секунды, одна за другой. И Николай подумал, если были бы видны, то уже под потолок их насыпано. Стало трудно дышать.
— Я обещания держу. Отвезу.
— Ну вот, ладно, — она протянула руки к его шее.
— Иди ко мне, — и добавила вдруг не сказанное за все годы вместе, — любимый…
Николай нагнулся, тыкаясь лицом в ее волосы и мысли просЫпались легким песком, о том, что щетина у него, и руку надо осторожнее, где локоть, эх, Даша моя, Даша, любовью решила благодарить, ну что уж, пусть, и отвезу, раз обещал, но чтоб пропасть позволить — нет, ни за что, руку бы осторожно…
— Руку… — сказала жена, когда поднял, роняя на пол одеяло, и обхватила его шею, — ступеньки, скользкие…
— Справлюсь… Держи вот так…
А после она заснула, горячая, большая. Еще до сна, устраиваясь, положила ногу ему на бедро, прижалась. И он, глядя, как маленький свет ночника ложится на ее волосы и плечо, напомнил себе, — пообещал, отвезти придется. Перед тем совсем было решил — обманет, сбережет, она баба, что хорошего надумает, лучше уж он за нее. Но прижалась сама, а ведь раньше, когда привалится во сне, то проснется и сразу тихонько откатится, ногу отодвинет, чтоб ни пальцами даже.
Пусть уж все идет. Само. Отвезет он ее на мыс, к рыбам. Завтра к закату. Пообещал.
44. БЫВШИЕ ДРУЗЬЯ
Все проходы меж белеными углами домов похожи. Но одни выводят на песок, хотя там, на свету большого неба, становится видно, что плечи испачкала известка с тесно поставленных стен.
А другие заканчиваются тупиками, заваленными хламом. Его наволок туда запасливый хозяин, но в узком тупичке вытащить можно лишь то, что заткнуто последним. Сидя в кухне, хозяин вспоминает, под смешки детей, что там «коляска, колеса на ей хороши, вот надо будет…» А коляске уже лет пятнадцать и жена его машет спеченной рукой с глянцевыми морщинами «вспомнил, да там рассыпалось уже все, лучше б залез да повыкинул, все дышать легше». Но хозяин, орел, — хмурит выгоревшую бровь, волоски в которой от возраста пустились в дикий и беспорядочный рост: «не, пусь буит, а то вдруг?». «Вдруг» наваливаются и уходят, и ни для одного не нужно лезть в проход и выволакивать оттуда древнюю коляску. Но — вдруг!..
Есть еще проходы — чистые и без хлама, плиткой вымощенная тропка ведет в огород. Иногда там бегает Шарик или Барсик. Шарики в поселке темные, косматые, с подбеленной мордой и кольцами вокруг карих глаз. А Барсики — рыжи, короткошерстны, размером с теленка. Барсик дряхлеет, его сменяет Барсик-сын, похожий на отца, как две капли воды, и никто уже и не помнит, который из Барсиков бегает по краю огорода, гремя цепью по пыльной проволоке.
Генка знает все проходы. А все их тут знают. Чужих нет, никто по ошибке не нырнет в черную щель, чтоб после выскочить, закрываясь от басовитого лая или отряхивая коленки от ржавой железной трухи. А просто — идет по улице человек, и вдруг, шаг в сторону и нет его. Пять выходов к морю — на морской стороне улицы. Три — в степь, на степной.
Хозяева домов, что почти соприкоснулись плечами, пользуются таким проходом по всем хозяйственным надобностям. Выбежать к морю, придерживая рукой ситцевый халат, который рвет ветер, выхлопать на железной лесенке старой детской площадки половик; выйти сразу после ночи, когда и утра еще нет, с парой самоловов — бычков натаскать с близких камней. Или — на степной стороне — проведать привязанную к колышку козу, а то нащипать чабреца, заварить, чтоб не ломило кости. Или наломать полынный веник для двора и летней кухни.