Выбрать главу

— Да. Да! Не уйдешь. Правда?

— Не умею врать.

— Я — рад. Очень. Ты дева моя.

— Не важничай. Иди сюда, ближе.

Он взял ее руку, отвел от книги:

— Только одно, дай сказать одно. И больше не буду пока. Ноа, ты знаешь, что ты — изменилась?

Со светлого лица, широкого, сердечком сходящего к маленькому подбородку, серьезно глянули карие глаза:

— Нет, Витя. Я не изменилась.

— Да как же! Я вижу!

— Не изменилась. Я продолжаю меняться. И это больно. Не надо пока, хорошо? Про это — не надо.

Темнота стояла, широко разводя руки, сгибая локти вокруг неровного комка света и в этом комке они сидели рядом, как опутанные светлой паутиной, и книга лежала, касаясь коленей.

Книга лежала, раскрытая, неважно, на каком месте, опираясь обложками на смятые простыни.

Книга лежала, раскрытая там, где пальцы девочки-змеи тронули шершавый обрез и поддели, как разделяют надвое спелый абрикос.

Книга лежала, раскрытая и смотрела снизу на двоих черными знаками с пожелтевших страниц.

Книга лежала, раскрытая и смотрела.

Книга лежала.

Книга.

— Она о травах? Но я не встречал таких трав. Это местные? Растут здесь?

— Она не о травах. Ты увидел травы, другой увидит другое. И, вернувшись, ты найдешь вместо трав что-то еще. Она о знаниях текущих и знаниях незыблемых.

Есть знания, которые иногда теряются, перетекая из одного мира в другой. Есть люди, что идут в другие миры, разыскивая их. Для себя или для прочих. А есть знания стержневые, незыблемые. Законы, по которым живет сама жизнь. Все реальности нанизаны на них и нет мира, в котором что-то противоречит им. Если это не мир, рожденный уже мертвым. Незыблемых знаний не теряют, это все сказки, что главные знания можно потерять. Если бы мы теряли знание, как жить, то и не жили бы. Они врастают в нас, понимаешь? Сами.

— Как трава?

— Да.

— Но зачем тогда книга? Если они сами?

— Мы разные, те, кто рожден со способностью мыслить и чувствовать. Кто-то остается малым и никогда не вырастет. Малым хватает толики, крошечной. Подумать о еде, почувствовать удовольствия. Знания им не нужны, малые живут жизнь и умирают, не выходя из своего крошечного колеса. Есть и другие — побольше, но им не дано бесконечности. Каждому из таких отпущена доля знания, как сено в кормушке. Они выбирают сено из своих ясель по-разному, кто-то за день, кто-то жует его весь срок своей жизни. Но большего не дано им.

Ноа говорила, не поднимая головы, иногда касалась пальцем черных букв и те вырастали и съеживались, слипались в непонятные сейчас Витьке слова, расходились, как мелкие щепочки на воде. Он слушал напряженно, стараясь не пропускать сказанных слов и потому слова написанные молчали, не раскрывая спрятанного в них смысла.

Оторвав взгляд от страницы, мысленно тронул купол, раскинутый над домом и поежился, когда понял, что тот раздался в ширину и вверх, уходя на грань, до которой еле-еле он мог дотянуться. Голос Ноа медленным гонгом коснулся невидимого шатра:

— А Книга — для бесконечных. Кто вечно растет.

У Витька закружилась голова.

— Бывают и такие?

— Ты.

— Что я?

— Ты такой.

Витька откачнулся от теплого плеча. Осмотрел тихую темноту, из которой точками, полосками, скобками поблескивали грани стекол, краешки фигурок и чашек, заплатки отражений.

— Ничего себе. Значит, я не такой? Не такой, как остальные? Еще скажи — избран.

— Есть такие, Витя, как ты. Но их меньше, чем прочих. И ты не такой как прочие.

— Здорово… Значит, бесконечный. В каком смысле? Бессмертный, что ли?

— Нет. Тело умрет. И если случится земная опасность, умрет раньше, чем износится.

— А в чем же тогда бесконечность меня?

— В росте. Ты — трава бытия. Растешь и будешь расти, пока не умрешь. И нет тебе остановок. Никогда тебе не будет покоя. Вернее, любой покой будет лишь более медленным ростом. Перед следующим трудом.

— Так потому я услышал, как все внутри гудит? Я думал, — он кашлянул неловко, но договорил, потому что Книга смотрела на них и требовала точности, — я думал это сила во мне растет.

— И сила тоже. Но она следствие. А твой внутренний шум и все, что ты испытываешь иногда, разное, не испытанное прежде — лишь подготовка вместилища. Знания велики и мощны, им нужно место, чтоб прорастая в тебя, заполнить и расти дальше. Через тебя. Теперь ты ничего и никогда не сделаешь для себя. А только для того огромного мира, вселенной, о которой многие думают — сказка, нет ее. И всегда будешь в самом начале, потому что путь — бесконечен.

Согнутые колени Витьки отблескивали в неярком свете лампы. Очень осторожно он поднял руку и дотронулся до колена, накрыл. Обычное человеческое колено, вон и ссадина на нем подживает. Внутри, там, где по словам Ноа, росло вместилище знаний, затошнило. Голову стиснуло железным обручем, даже уши зачесались и он провел другой рукой по скуле. Как же? Был просто человек, а стал, кем? Тошнота была сухая и плоская, будто в желудке поставили ребром металлическую пластину. В сжатой голове внезапно забилось желание вернуться в человеческое. Отчаянно хотелось закрыть какую-то дверцу, захлопнуть со звоном, отсечь, чтоб голова стала головой, желудок — желудком, сердце — просто качало кровь, и все прочее — обычным, как у всех.

— Кажется… Это слишком для меня.

Ноа пожала плечами, не поднимая от книги глаз. Через тошноту Витька обозлился. Мучается рядом, а ей хоть бы что! Захотелось толкнуть женщину, бросить с кровати книгу, на пол и пусть исчезнут, обе. Но желание, как падение лодки в пропасть меж двух огромных волн, рывком усилило тошноту. Схватившись руками за живот, согнулся. Ноа легонько погладила напряженную спину.

— Тебе надо привыкнуть, — сказала шелестящим шепотом, — ты привыкай потихоньку. Потому что ничего не вернуть.

— А если я не хочу? — слова с трудом пролезали в горло.

— Если бы захотел остаться ребенком и заклинал свой рост, помогло бы?

— Сравнила. Мне не было так плохо!

— Потому что ты рос постепенно.

Стараясь успокоить тошноту, Витька покачивался, держа руки у солнечного сплетения. Голову отпускало немного. Если не думать о том, что он — не человек… Застонав, снова схватился за мокрые виски.

— Лучше бы ничего не было! Татуировка эта!

— Жалеешь?

— Да! Жалею!

Ноа соскользнула с постели и, надавливая руками, уложила его на спину. Выпрямила ноги, проведя до самых кончиков сведенных судорогой пальцев. Вытянула вдоль боков руки. Сквозь полузакрытые веки он смотрел на ее темную голову в шатре длинных волос — над собой. Двигались женские руки, заслоняя свет. Против света не видно было расписных извивов на коже. Но они — были!

Закрыл глаза, спасаясь от узнанного в быстрый сон, стекающий с кончиков ее пальцев. А когда по мокрому боку пробежало перышко холодного воздуха, открыл и не увидел ее. Только чмокнула дверь. Резко сел, прижимая руку к солнечному сплетению, зашарил глазами, а что искать, комната маленькая, вся на ладони. Пустая.

Спустил ноги на пол. Попробовал встать, неловко, как лежачий больной, забывший о притяжении и равновесии.

— Ноа, — прошелестел без голоса, хватаясь за спинку кровати. Зашаркал босыми ногами, смотря неотрывно на белый прямоугольник дверей. И замер, когда белое раскрылось вертикальной черной полосой. Рванулся в комнату знакомый запах оживающих в кипятке трав. Витька вздохнул со всхлипом, до рези в легких, закашлялся.

— Лежи, глупый, — держа перед собой большую чашку, она прикрыла дверь.

Сел боком, неудобно, там, где подкосились ноги от огромного облегчения после страха внезапной потери. Но чашка была рядом и в ней — тот самый отвар, который пил в кухне с Ларисой. И, помня о том, как с каждым глотком тогда уходила усталость, а на ее место вставало необъясненное, но огромное и дивное, стал глотать. Пил и там, где сидела клубком тошнота, все расплелось, утянулось, как чернила, смытые прозрачной водой. Остался только маленький острый клювик стыда, долбивший о том, что вот, пожалел обо всем, испугался. Первый раз пожалел. И захотел, чтоб ушла. Обратно захотел, в невнятный сон обыденной жизни, которым спал до их встречи. От всего отказаться решил. Слабак…