— Не хуже! В том и дело! Ты сделал все, как кто-то! Ну да, как первое оно и годится. Но ты взрослый мужик! У тебя тут, блин, царство целое и голова на плечах есть. Зачем повторяешь, копируешь зачем? Телевизора насмотрелся? Ну, выдрессировал девочек, ну, банкеты, зал спортивный. Ты знаешь, сколько такого добра везде? А где твое? Личное где, ахнуть в людей, чтоб заплакали? А потом еще год в слезах просыпались, от снов!
Море шепеляво таскало песок, громко и бесконечно. Пока Яша молчал, говорило. Витька хотел говорить еще и еще, но тоже молчал, поняв, — утопит собеседника в словах, а надо бы донести. Не знал, для чего надо, но рвалось изнутри — пусть поймет.
— Свернуть бы тебе шею, сучонок, — Яша не смотрел на него, и Витьке был смутно виден его профиль — темный на темном. А голос спокойный.
— Прямо здесь свернуть и в лодке отвезти, на глубину. Или поднять на скалу и в Бешеную скинуть. До утра от тебя один фарш останется, но по тряпкам-то поймут, долазился по скалам, придурок.
Витька осторожно выпустил пачку сигарет и напряг руку в локте, ожидая удара.
— За слова? Так сам просил.
— Слова… Что ты знаешь, а? Ты бы пожил, до двадцати лет ходя до ветру в огород зимой и летом, да когда сучки приезжие тебя пальчиком манят, чтоб выебал, а потом она к профессору своему свалит и тебя забудет, как и зовут. Рыбу потаскал бы, посидел на каравах, на ветру, когда лодка ушла и сиди, хоть вой, а пока не придет, по зимнему морю не поплывешь обратно. Я сделал все по себе!
Он гулко ударил себя в крахмальную светящуюся грудь и Витька удивился, что так вот, как в кино. Было страшно, смешно и жалко смотреть. Вспомнился Карпатый с его песнями о маме, что ждет из тюрьмы. Подумал, Яша сейчас, растравив-таки себя жалостью, впадет в бешенство, потому что под импортной рубашкой сидит все тот же зверь, предсказуемый. И это было тем более страшно, что на какое-то время Витька поверил, Яша — другой. Пусть темный, но выше, хотя бы и в обратную сторону.
— Яков Иваныч, пойми. Если бы я думал, что ты, как все, я бы тебе не говорил! Я почему бешусь-то. Знаю твою силу. И ум. Да ты… ты… Эхх, — махнул рукой, отвернулся и тоже стал смотреть на море. Сердце тукало внутри — не переиграл ли? После паузы продолжил:
— Ты много сделал, да. Но это же первый шаг, понимаешь, упражнение! А ты должен теперь своего.
Хотел добавить «душу вложить», но не стал.
— Нет, ну конечно, если только для денег, то и ладно, нормальный такой «Эдем», бордель качественный, да.
Яша горлом пророкотал что-то, но Витька поднял руку, блеснул целлофан пачки в кулаке:
— Да, бордель. И все. Меня ты зачем зацепил? А? Зачем? Значит, больше хочешь, чем просто телок продавать приезжим мудилам. А кто тебе еще скажет, а? Если не я?
— Да-а-а, — протянул Яша, — такого дурня, чтоб мне перечил, еще найди. Никто, верно.
— Ну, вот…
Огонек сигареты ярчал и тускнел, море накатывалось на песок и отползало, из закутанных окон толкался праздничный шум.
— Ладно. Будем считать, понял я. И куда идти-то?
— Не знаю. Про тебя — не знаю, честно. Сам должен.
— Не научишь, значит.
— Рано мне учить. Вот увидеть и сказать — получилось или нет, умею. Прочее — думать еще надо.
Яша выбросил окурок на песок. Красный огонек становился ярче под ветром, умирая.
— Наталья напилась, кемарит. А плакала, что я без нее собрался спраздновать. Ну ниче, к часам я ее вытащу, да хоть из койки. Пошли, что ли?
Витька повернулся к узкой темноте прохода. И Яша сказал ему в спину:
— Но до конца досидишь, понял, разрисованный? Как уговорились. Удивлю еще тебя… Пошли, там Рита станцует, у ней сегодня особенный день, так что щас спляшет и за столик, отдохнет.
В желтом, ласково теплом коридоре, Витька спросил:
— Штатив есть? Я бы в зале поснимал.
— Свет же плохой?
— Хочется, Яков Иваныч.
— Все есть.
Штатив в зал принес Генка. Подал и встал черной фигурой, не глядя на Яшу.
— Ну, что застыл, — музыка отдыхала, но шум в зале не смолкал, уже в сильном хмелю все говорили наперебой и смеялись громко, костлявая дама, путаясь в подоле вечернего платья, роняла на чужом соседнем столе бокалы, наливая в свой, который держала косо.
Яша усмехался, рассматривая Генку:
— Иди пока что, позову позже, когда в зал пойдем, понял?
В свете с подиума Витька рассмотрел штатив, подтянул крепления, навинтил фотоаппарат. Отрицательно покачал головой на предложение сделать свет поярче:
— Вы гуляйте, гуляйте. Я тут просто, пока вот, похожу, посмотрю.
И пошел по залу, останавливаясь, оглядываясь, таща в руке тонкую треножку, не ставил и не смотрел в видоискатель. Шел и слушал, как внутри шампанские мурашки, задремавшие было, снова построились и пошли, укалывая в разные неожиданные точки — в пальцы изнутри, в запястья, и вдруг сразу в пах и под солнечное сплетение, а потом в висок.
«Темная темнота яркая темнота лица глаза вон спинку как развернула народ готов готов народ к разврату глазом и плечиком и золото на волосах губы какие о-о-о губки какие и ручку тяни держи ручку над столом…»
Двигался плавно и медленно, застывая и прилепляясь глазом к камере, подхватывал штатив, унося его ближе к подиуму, разворачивал так, чтоб кадр диагональю резал свет, в котором четкие обнаженные груди и плечи, а в другом темном углу, он знал, все смешается дымкой и возникнут из пьяных гостей многорукие и многоголовые чудища…
«Давай боровок ну хрюкни хрюкни мордой вот так вон пуговицы уже расстегнуты сисек у тебя побольше чем у жены твоей или кто она там тебе акула эта с хребтом обглоданным под человечьей кожей…»
Попадала в кадр задымленная от движения рука, стелившаяся вокруг четкого сверкающего бокала и темными дырками три рта один над другим, белая распахнутая рубашка крыльями, что бились и не могли оторваться, плененные. И вдруг ожерелья зубов отдельно от лиц и порхающее в темноте бриллиантовое колье с жилистой шеи старшей женщины, а фоном — солнечная ложка подиума, крошечные фигурки с изогнутыми руками. Прямо в кадр бледное лицо девушки за столом, темные волосы волной на то синее, то красное платье, да что она тут, зачем? Личико будет в кадре прорисовано четко, потому что сидит она неподвижно и камера все успевает. А вокруг пляшут размытые тени, зал наполнен бесами, из каждой движущейся фигуры вылупилось их по десятку.
Оторвавшись от девушки, закружил по залу дальше и слова постепенно умерли, остался в голове и сердце лишь мерный гонг, звучащий при каждой выхваченной из реальности картинке. И понял, слова не нужны, ушел за них, ниже, глубже, там где связь с сердцем идет напрямую и уже оно, а не голова, управляет камерой и глазами, подстукивая — куда повернуть, когда нажать.
Носил треногу, ставил, охватывал маленький смешной приборчик с вылупленной линзой объектива, как мягкую грудь девчонки, что пришла сама, но боится. Ласкал, нажимая кнопку, весь внутри наливался сахарным соком, лил его через глаза в палец и без слов и даже без мыслей знал, все, кто увидят кадры, долистают альбом до конца, и пойдут в спальни, а там, разбудив или просто так, притягивая за волосы, втолкнутся, зажимая рукой рот, шепча бессвязно о том, что бояться не надо, пусть больно, зато после — сладко, сладко, сладко… Шепот для тех, кто все равно испуган спросонья, и от этого взлетит на такую вершину, куда не попадал никогда. И утром не будут смотреть друг на друга. А к ночи нальется луна и оба снова откроют этот альбом, уже вместе.
…К мерному рокоту гонга прибавился стук крови внизу живота, напрягая там все. Во рту пересохло. Дрожали руки. Осторожно нащупывая ногами пол, остановился. Стоял прямо, утихомиривая себя, нельзя, сейчас нельзя двигаться дальше и быстрее, иначе взорвется, с криками, как в постели, свалится в углу, обнимая тонконогий штатив, и заснет, наплевав на Новый год и все остальное.
«Или пойти и утопиться на хрен, потому что — чего еще, после такого вот…»
…Замедляя танец, повел объективом по залу, уже словами, вернувшимися в голову, приказывая, гладя себя по голове «вот, еще кадр, последний, все», и поймал яркий свет сцены. Тройным перестуком отозвалось сердце. Рита в такт его танцу вела свой, покачивая дурацким, как у цирковой лошади, султаном на зачесанных волосах, ставила ноги на высоких каблуках, поднимала голые руки и темнота вливалась в ямки подмышек. Сверкали на щеках и скулах серебряные мушки, а глаза — нет. Он поймал в кадр тот самый, углубленный в себя взгляд, которым она пережидала страшное, и, задержав палец на кнопке, дождался, когда застынет полностью, выгнув себя у шеста, подняв над плечиками грудь с подкрашенными сосками. Снял.