Но пока готовился, произошло странное. Оленька рассматривала Ноа, водила пальцами по груди, восхищалась татуировкой, расспрашивала, округляя глаза. Он поворачивался, приподнимал руки, выпячивал грудь. А Рита примолкла. И когда он наконец, отвлекся, стояла уже в комнате, голая, уронив полотенце на пол, пряталась от черного окна за дверью ванной, прижав кулаки к груди и закрыв глаза.
— Что, снова лисицу свою видишь? — смеялась Оленька и, соскальзывая, ойкала, хваталась за Витькины плечи, прижималась грудью к лицу. Витька с трудом удерживал ее и в голове прокручивались картинки этого же тела — на подиуме, обнаженного почти полностью перед одетыми мужчинами, это вздергивало Витьку неимоверно, толкало кровь в уши, заставляя глохнуть, и он не слышал, что отвечала Рита про непонятную ему лисицу. Просто уложил Оленьку на постель, поверх узорчатого покрывала и махнул рукой Рите, подзывая. А она затрясла головой, стояла, переминаясь босыми ногами и держась пальцами за край двери. Губы кусала. И тогда он все сделал с Оленькой, все, что было позволено, но, держа ее за спину, плечи, талию, узкую розовую пятку, видел перед собой снятый утром кадр: столешницу с расплющенной по ней щекой и темный глаз под рассыпавшимися волосами. И, слушая, как правильно, в нужных местах, подкрикивает под ним девушка, спиной чувствовал другую, что стояла в комнате босиком. И от того все было в сто раз сильнее и слаще. Идя к вершине, он все решал, как быть, позволить ей остаться за дверью, или повелеть и получить свое полностью. Может быть, она этого и ждет? Мыслей об этом хватило, повелеть не успел.
Отвалившись от мокрой Оленьки, уже засыпая, слушал, как шумел душ, и Оленька шепотом смеялась над Ритой и снова поминала лису.
И вот — шторм. Бьет в дощатую стенку Яшиной жизни, колышет на сером от времени дереве криво прикнопленную картинку из журнала. И кнопки, ржавея, выпадают, висит картинка на одном уголке, а другой вон, порвался, прямо по круглой ручке девушки пин-ап, на которой надето кружевное белье и белозубая улыбка…
Новый удар волны подзатыльником выбил Витьку из вязкой дремоты. Он спустил ноги с кровати и пошел к окну, отпихивая упавшую простыню. Взялся за криво завернутую штору — поправить. И уставился сквозь стекло на смутно светлеющий склон. Приблизил лоб к холодному стеклу. Мало. Прикрыл согнутыми ладонями лицо у висков.
Среди черных веничков полыни, натыканных по белесому в далеком еще рассвете склону, напротив окна темным силуэтом сидел зверь. Остроухая голова над узкими плечами, пышная невнятица хвоста вокруг подобранных лап. Бахнуло за спиной и, отраженным звуком перед лицом, море уронило злую ночную воду на твердый песок. Так силен был удар, что глаза зверя сверкнули в темноте морды. Или — показалось?
Витька еще плотнее прижал ладони к лицу, всматриваясь. Закололо сердце, где-то там, за расписной шкурой Ноа. Он схватился рукой за грудь. А потом, когда медленно снова поднял руку и стал всматриваться, зверя не было. Только пучки черной травы, чуть ярче, чем минуту назад. Хоть и зима, и шторм, но утро будет.
Вспомнил, как Рита на этом вот месте, переминалась босыми ступнями. И скривился, подумав, что, после яркой темноты, с апельсиновыми фонариками и драконами, с хрустом сахара на блестящих зубах, глянцем волос по гладким плечам — обязателен рассвет, мутный и серый, с мерным биением шторма.
Потащил тяжелую занавесь, закрываясь от того, что за стеклом; тщательно проверил, чтоб не осталось ни щелочки. Проходя, дернул шнурок лампы. И в темноте завернулся в простыню, подтянул ноги к животу и закрыл глаза так, что заболели веки. Приготовился спать.
Лисица на склоне… Смотрела она на него или нет? И — была ли?
27. ГЕНКИНО ГОРЕ
…Оставь, оставь, что тебе в нем? Ведь знаешь и знала — сам должен заболеть и выздороветь, выплакать страшную черную тоску, подобную неторопливой туче, в которой вместо электрической воды, свитой в хлесткие жгуты — ядовитый туман, скручивающий легкие в старушечьи кулачки. Сам должен взлетать все выше и всякий раз в небе с жаворонками думать, вот оно — небо, а после биться о свод человеческий, биться до синяков и кровоподтеков на душе. Падать. И снова вставать. Каждый раз все более одиноким.
Но как ноет сердце, за него. Дал Господь эту сердечную боль, равную по силе его тоске, чтобы знала всегда, каково ему. И потому, когда он просыпается поутру и идет к человекам делать свои человеческие глупости, боль остается ей. Чтобы понимала, какие угодно глупости делает он, но — избран, и нет дороги назад, только вверх или в пропасть. Не ходить ему по плоской земле на трех китах, по которой до сих пор, неизменно, по собственной воле ходит большинство тех, кто крутил в руках школьный глобус и отвечал на пятерки о круглости планет, подвешенных к пространству за невидимые елочные петельки. Его планета по-настоящему круглая в пустоте. Не на петельке, как договорились, чтобы пятерки получать. И на круглой планете ему не удержаться, вся пустота — его дом.