… Уехать Витька решил наутро после нападения во дворе. Вернее, слова, что наспех были сказаны на выставке, осели в голове и всплыли ночью. А перед тем поднимался в лифте, держа тяжело обвисшую змею на руках, ухмыляясь разбитыми губами. Наплевал на то, что могут увидеть. И не увидел никто.
Бросился на постель, оглаживая ладонью гладкое тепло длинного тела, шептал ласковое, строил планы. Заходился наслаждением, представляя, что может теперь – он, со всеми. С этими паскудами, мудаками, уебками… И заснул, как умер.
Между волком и собакой, в самый глухой предутренний час, вскинулся от резкого приступа тошноты. И побежал, сгибаясь, в сортир, прижимая ко рту руку. Стоял над унитазом долго. Рвало так, что выпачкал и без того грязные джинсы. С подведенным под ребра животом, постанывая от боли, выворачивающей внутренности, стащил и бросил на пол одежду. Оскальзываясь, лез в ванну, и даже заплакал от злости, и на пятый раз не сумев перекинуть через бортик дрожащую ногу. А когда немного отошел, стоя на четвереньках под хлеставшей из крана тугой горячей струей, вылез и, не вытираясь, побрел в постель. Лишь мельком, равнодушно, увидел в зеркале, что татуировка уже добралась до верхних ребер, и голова ее тянется к груди. Отвернулся и разглядывать не стал.
Валясь, решил – уеду, утром же соберу рюкзак и гори оно все, не хочу. К маме заскочу, в Киев и оттуда к деду в поселок. Зима, холодная соль морского ветра, разболтанные непогодой дворы, собаки, десяток стариков и один дядя Митя, если не помер еще от водки.
Заснул крепко.
Не слышал, как рано утром, воя сиреной, во двор въезжала скорая. Как, препираясь с хмурыми утренними ментами, хмурые врачи развернулись и уехали, потому что трупы не берут, не их это работа. Не видел, как, собираясь в кучки, чернел по снегу народ, – одни подходили, другие медленно откалывались, и на работу, – и так задержались… Яркое, с теплым румянцем, раннее солнце трогало тонкими лучами ноздреватые пятна крови и, казалось, размазывало розовую жижу по снежным гребешкам…
Вышел во двор, таща на плече набитый рюкзак, вспоминал Наташу с благодарностью за когда-то сказанные слова. Думать о том, что было ночью, и кем был он сам, не хотелось. И не заставлял себя. Как она учила. Потому равнодушно миновал кучку, состоящую уже из одних старушек, и не стал ухом ловить обрывки о том, как нашли, кто увидел, куда увезли. Царапнул взглядом присыпанные серым песком кровавые пятна. Но шевельнулось в голове (и на груди, будто протекло горячими каплями) – что вот так снять, и будет лучше всякого сырого мяса. Снять мутную пленку, что легла поверх событий, уже происшедших. Песок – пленка, старушечья толпа – пленка, размятый рифлеными колесами утренних машин снег – пленка. Чтобы те, кто будет смотреть на снимки, жутко додумывали чуть заметные под пленкой ночные события.
Подъезжая к вокзалу, трогал в кармане телефон, решая, кому позвонить, сказать об отъезде. Нити, что казались такими прочными и обязательными – предупредить Степана, поговорить с Альехо, извиниться, пообещав обязательно вернуться и сразу к нему; вызвонить Наташу, вдруг приедет, пока он…
Эти связи, размокнув от ночной крови, ползли, сырели и рвались, обвисая жалко. Не хотел. Никому не хотел. А значит, не надо. Усмехнулся углом ноющего рта, поднимаясь по эскалатору. Какие-то уроки уже усвоил, только пока не понять, правильные ли. Споткнувшись о кривую улыбку, поспешно отвела взгляд встречная девушка, похожая на зимнего ангела в своей белой шубке и вязаной шапочке. И Витька сжал губы, мысленно ударил внутрь себя кулаком, не давая подняться вновь тому темному, что продлит его ухмылку, приклеит взгляд к светлым кудряшкам над шубкой. Или – не его взгляд? Но знал, если не остановить себя, ангел проснется ночью от слез.
Лицо ныло, стреляло в плече, плохо сгибалась в колене нога. Но внешне почти ничего и не видно. «Тварь постаралась», – подумал мельком и прогнал мысль, чтоб не вспоминать, как мягко скользило ночью по коже сухое длинное тело.