— Никто… Пустяки.
Я вдруг забыл историю, которую тщательно подготовил, убирая спальню Джонса. Я боюсь вызвать жалость.
— Никто? Пустяки? — повторяет он с явным недоверием. — Но этого нельзя так оставлять. Входи.
Я слушаюсь и разуваюсь. Снимая правый шлепанец, я подавляю стон и быстро закрываю глаза, чтобы справиться с болью. Господин Оливье подхватывает меня сильной рукой.
Едва почувствовав прикосновение его кожи к своей, я теряю равновесие. Видя, что я шатаюсь, фаранг закидывает мою руку себе за шею и, словно по воздуху, переносит в меня в гостиную. Он поднимает меня без малейшего усилия, так же легко, как брат, когда отшвыривает подальше от своей желтолицей дамы. Когда Оливье укладывает меня на диван, я боюсь потерять сознание.
Во мне бушуют противоречивые чувства, по телу бегут мурашки. Я не должен лежать здесь, на его диване, но я благодарен французу. Я стыжусь своей грязной майки, которая может испачкать кожаные подушки, и я радуюсь, что это его не испугало. Один внутренний голос говорит мне, что нужно проявить смирение и начать работать, чтобы понравиться французу, чтобы не потерять место. Другой, незнакомый, приказывает воспользоваться его благородством и отдохнуть. Я решаю слушать первый, наиболее мудрый голос, который сопровождает меня всю жизнь.
— Лежи спокойно. Я вызову врача.
— Нет!
Все, что угодно, только не это. Новость облетит кемпаунд с той же скоростью, с какой муссон образует ручьи. Джонс узнает, что я в первый же день бил баклуши и уволит меня. Затем он посоветует французу сделать то же самое, если тот не хочет иметь в услужении хромого ублюдка. И я останусь один на один с братом и Тьямом, его новым собутыльником, моим новым палачом…
Я дрожу от тревоги. Кажется, моя реакция удивляет Оливье. Он открывает обе ладони и делает примирительный жест, прогоняя обуявший меня ужас:
— Успокойся. Ложись.
— Я вас умоляю, не зовите никого. И позвольте мне убрать ваш дом. Пожалуйста…
Я смотрю на пыльную мебель гостиной. На грязный паркет. На окна со следами от дождя и птичьего помета. Здесь столько нужно сделать, чтобы доказать ему, что я могу приносить пользу, что я достоен чести быть избранным.
— Хорошо, не буду звать врача. Но при условии, что ты останешься лежать и разрешишь мне помочь тебе, ладно?
— Нет, я… — протестую я, поднимаясь.
— Или я, или врач, — отвечает он сухо, усаживая меня обратно. — Лежи, а я схожу за аптечкой. Не двигайся. Это приказ.
Впервые мне отдают приказ с улыбкой. Впервые меня заставляют отдохнуть, вынуждают принимать ласку и лечение. Я опускаю голову на подлокотник, и меня охватывает странное ощущение. Блаженства, смешанного с неловкостью. Как странно лежать здесь, словно хозяин, удобно раскинувшись на диване в этой запущенной гостиной. Роль мебели тут играют лишь низкий столик да внушительный комод. На полу лежит яркий ковер. На белых стенах нет ни картин, ни фотографий, ни гравюр, не то что у Джонса. Только над дверью, ведущей в прихожую, висит маска. Странная маска, вырезанная из дерева, бесцветная, невыразительная. Гладкая. Блестящая. Без глаз, безо рта. Увидев ее, я вспоминаю легенду Нок. Про принцессу Сарьянну, про ее запретную любовь, навсегда спрятанную под деревянной маской. Про страшную смерть ее возлюбленного… Фаранга…
— Я нашел обезболивающее, а ногу тебе мазью натру. Но не уверен, что этого будет достаточно, чтобы облегчить твое состояние, — заявляет француз, вернувшийся с огромным несессером.
Когда он подходит ко мне, я приподнимаюсь и отрываю голову от подлокотника. Инстинктивно, из уважения. От резкого движения на моем лице появляется гримаса.
— Мы договорились, что врача не будет при условии, что ты лежишь спокойно. Сядь.
— Но я должен убрать в доме…
Оливье смотрит на меня с таким удивлением, словно я сказал ему, что дерево в саду превратилось в куст. Потом его лицо светлеет, и он громко смеется:
— Но ведь необязательно это делать именно сегодня? Давай теперь ложись.
Я краснею и покорно растягиваюсь на диване. Новый хозяин сбивает меня с толку своим поведением, ставит в тупик своим взглядом. Я зачарованно слежу за тем, как его руки роются в набитом битком несессере и достают ватные шарики, флакон со спиртом и тюбик с мазью. Он аккуратно, с ловкостью артиста, выставляет все на столик. Видя, как его длинные пальцы берут компресс, я не могу не подумать о картинах над лестницей. Об этих портретах, в которые он вдохнул душу, превратил в символы. На секунду я забываю о том, почему лежу здесь. Забываю о горящих на теле ранах, об изуродованном побоями лице. Я воображаю себя безликой моделью, которая пришла в мастерскую к гримеру для того, чтобы он открыл ее сущность.