Васильева Светлана
Татьяна Онегина
Светлана Васильева
ТАТЬЯНА ОНЕГИНА
Но как я сяду в поезд дачный
В таком пальто, в таких очках?..
В. Н.
Странствование, странствие - на таком местоположении настаивал мой рассказ, не в обиду другим имеющимся в литературном пространстве, склонным к оседлости жанрам. Так уж оно выходило, так уж вырисовывалось: трехстворчатый складень, три картинки, могущие быть сложенными в единое поле сюжета - без попытки сделаться отдельными, так сказать, ключевыми вехами пути. Всего-то один путь-дороженька...
Вот только путешественники попадаются разные.
Но путешествие и странствие тоже рознятся, хоть и совпадают иногда по времени. А иногда не совпадают вовсе, и тогда твой "свободный ум" ведет тебя совсем не туда, куда ноги. Агрессивно-впечатлительному большинству, впрочем, трудно понять, куда именно, как и простить странствующему внезапность его маршрута, кажущееся отсутствие целеполагания. Наш гражданин, посетитель турагентств, отлично знает и конечный смысл, и эстетическую пользу, которую можно извлечь из грядущего путешествия, не говоря уже о пунктах назначения. Жадный дегустатор, он готов обглодать чужое пространство до нуля, сохраняя при этом приличествующую моменту лесковскую "позу рожи", полную национального достоинства. Втайне он, конечно, надеется на родство со своим романтическим предшественником, открывавшим мир как собственную судьбу - для самого себя. Но мир девятнадцатого века уже поделен, открытия внесены в реестр, реституция нежелательна.
Странник ничего для своей личной выгоды не ищет, никакой такой экзотики не жаждет. Человек странный, странний, он позволяет себе и странничать, то есть чудить, вплоть до полной предрасположенности к чуду; готов он и странствовать-страдать, напрашиваясь на милость встречных и поперечных, испытывая их на страннолюбие как на особую человеческую прочность.
"Странные люди пришли!" - оглашается в пьесе страннолюбца русской сцены Островского. Пришлому люду его театра, всем этим нищим паломникам и худым прорицателям, по идее тут же должна явиться встречная милость-копеечка, вечный хлебушек жизни... Несмотря на уверенность Феклуши (это уже из другой пьесы), что на свете есть страны, где "все люди с песьими головами". Странничанье и есть прямой, наикратчайший способ опровержения этого чудного факта, попутно обнаруживающий песьи головы у своих же соотечественников.
Выходит, можно странствовать, не удаляясь от родных пенат. Чему подтверждением лучший странник нашей культуры - А. С. Пушкин. Что бы мы делали без его Африки, без Адриатических волн и Бренты, без Испании и Рима, без всей его Руси Великой и тихой украинской ночи в придачу, без плывущей по Мировому океану бочки, в глубине которой, как в родной утробе, мать с младенцем дрейфуют меж сказкой и житием? А осуществлялся сей дрейф или из Одессы пыльной, или из засыпанных снегом и листвой Михайловского - Болдина, или из гранитного Петербурга, под протяжную песнь гребцов с Невы, жужжанье веретена, Парки бабье лепетанье...
...Приходящую женщину звали, как это ни странно, Татьяна Онегина. Мне рекомендовала ее с лучшей стороны одна знакомая, когда я разыскивала кого-нибудь себе в помощь по хозяйству.
Звук имени выплыл из водянистой глади мимолетного взгляда незнакомки, сопровождаясь ускользающим рукопожатием,- и я опешила. А потом рассмеялась. А потом внутренне как-то напряглась. Получалось, что бессмертный пушкинский образ (даже его двойной посланник) будет мести у меня полы! Но хозяйство есть хозяйство, оно нуждается в постоянном поддержании порядка. А звук - что ж?.. Звук может быть и случайным, и напрасным - нам ли не знать. Тать-тать... тья... на... О-не-е... ги-на-а-а... Волшебство фонетики, вяжущей язык, протяженность таинственной пустоты.
Она являлась регулярно раз в неделю, чтобы разгребать мои авгиевы конюшни, и мы пили чай-кофе в завалах кухни, ведя долгие-предолгие беседы, пока пыль, медленно плавая, совершала свой естественный кругооборот, укладываясь в нужные ей места. Пыль нельзя было тревожить раньше времени. Да и разговор наш сам должен был прийти к какому-нибудь естественному концу. Тогда Татьяна бралась за палку, тряпку, и начиналась уборка. Попутно шлепала босыми ногами по моему паркету - разряжалась и заземлялась.
В процессе уборки оказывались отключенными все электроприборы, начисто вырубались телефон и домофон, ножи и вилки исчезали из обихода, вазы покрывались сетью трещин, а на семейных иконах вырастал дополнительный временной налет. Это были как бы уже не вещи, а культурный слой, исчезающий и мной, не скрою, оплакиваемый.
Но Татьяну никак нельзя было назвать нерадивой или неряшливой, а тем более заподозрить ее в злонамеренности. Напротив, она отличалась крайней душевной и физической чистоплотностью, будучи самой рьяной прихожанкой церкви - там она служила и молилась, поверьте, тоже не корысти ради. В свободное от работы время занимаясь распределением вещей для бедных в церковном благотворительном фонде. Особенно ценя обувь. Потому что, как говорили распределяющие, без одежды еще туда-сюда, а без обуви никуда.
По этому случаю все мои туфли, штиблеты, "шузы" постепенно гуськом переходили на общий перекресток коллективных больших дорог.
Туда же уплывали и паруса простыней.
Я не роптала, собственноручно платя дань.
Признаться, после посещений Татьяны, похожих на татаро-монгольское нашествие или небольшой торнадо, у меня всякий раз возникало особое чувство гармонии, что ли. Или некоторой примиренности, так, пожалуй, можно было это назвать. Смиренное сердце не даст попасть в сети к нему, к врагу человеческому,- однажды прошелестело из клубов выдуваемой пылесосом пыли... А потом что-то звякнуло, зазвенело-затрепетало: смирение... самоукорение... молитва... обязательно на ночь; молиться хоть десять минут, но со вниманием...
Я пробовала со вниманием молиться на ночь. И действительно, электросвязь вскоре восстанавливалась, телефон начинал трезвонить с неистовой силой, от домофонных же домогательств вообще отбоя не было. Исчезнувшие вещи материализовались, хотя и в самых неожиданных точках. Как будто налетевший смерч всосал их, помучил да и выплюнул. Причем с некоторым даже избытком - в виде подсыхающих роз, кукушкиных слезок и гераней, бездомных котят, птиц в дивно прозрачных клетках, песочных часов, некомплектных пар совершенно не нужных мне тапочек из собачьей шерсти, мелких камешков бирюзы, а иногда даже предметов культа... Мой указательный палец с тоской проходился по тумбочке возле кровати, по малиновому глянцу обложки - смахнув вечную пыль, я открывала Книгу, там лежащую, на той самой странице, которая почему-то была мне нужна в данный момент. Жизнь продолжалась, но чувство гармонии исчезало.
А вот от совместного чая оставался какой-то влажный парок, слабый след, от длинных наших разговоров и споров на пустом и не пустом месте, от теплящейся лампадки и в постные, и в скоромные дни... Трапеза любви выше поста,- снова прозвенело мне и смолкло...
Но почему, почему все-таки Татьяна Онегина, недоумевала я? Зачем так буквально переведено на язык нашей "прозы жизни" пушкинское поэтическое волхвование,- чтоб вместо имени-дара получилась бледная копия? Оригинал ведь утрачен безвозвратно. Он, как известно, давно подменен мифом, да к тому же еще и чисто литературным, хитрыми моделями игры для самодовольно выигрывающего читателя, разными концептуальными полуфабрикатами - бросай себе на авторскую сковородку и жарь!
Я, ей-богу, не знала, зачем на мою голову послана Татьяна Онегина! Хотя уже не отделаться было от навязчивого хода: ну, пусть эта героиня (реальная моя собеседница, уверяю, ни в какие герои не лезла)... пусть она будет как бы следствием "метапсихоза": пушкинская Таня удрала такую штуку и не замуж за генерала вышла, а, допустим, стала первой писательницей-феминисткой, взяла псевдоним Онегина и, пустившись в странствия, написала роман. Но не в стихах, а в прозе... А затем, спустя столетие, ее душа перекочевала в тело моей современницы, чтобы там жить и стариться. Потому как тот, Татьяны милый идеал, согласитесь, совершенно невозможно представить себе в салопе и чепце, а только с пером в руке, вечно пишущей свое письмо... Вечно машущей и машущей своей тряпкой... Уфф!