Михаил Ильич Жестев
Татьяна Тарханова
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Еще до рождения Татьяны Тархановой грозные события вмешались в ее судьбу. И все произошло так потому, что ей суждено было появиться на свет в семье Игната Тарханова.
Игнат Тарханов не был потомком тех тархан, что буйствовали на порожистой Мсте при Иване Грозном и по каким-то законам могли безнаказанно отнимать чужое добро и умыкать соседских жен. Он не имел ничего общего с Тархановыми, которые много позднее промышляли в здешних местах лесом и держали в самом большом мстинском городке Глинске торговлю мануфактурой. Не были ему родней и Тархановы барышники и скупщики, про которых говорили, что они уходят на промысел с пустым мешком, а возвращаются с полным кошельком.
Какое дело Игнату Тарханову до всех этих однофамильцев, державших некогда в своих руках всю здешнюю округу? Он вел свою родословную от крепостных мужиков, имел в Пухляках небольшой крестьянский надел и, чтобы как-то прокормить семью, уезжал по зимнему первопутку в Глинск возить на заводы огнеупорного кирпича голубоватую мстинскую глину. Одни Тархановы владели поместьями, другие ворочали капиталами, а Игнат жил лишь мечтой иметь вдоволь земли. И эта мечта в дни Октября вернула его с германского фронта в Пухляки.
Стояла сухая осень. Теплая, безветренная. Но над деревней словно пронесся вихрь. Встрепанные крыши, покосившиеся избы, поваленные изгороди. Время, не знающее работящих мужицких рук, не менее разрушительно, чем война. На пригорке за Пухляками высилась помещичья усадьба с большим белоколонным домом. Этот дом всегда казался Игнату могущественным существом, перед которым в речной низине, словно выпрашивая милости, стоит на коленях деревня. Но теперь исчезла его прежняя гордая сила, он стоит, дожидаясь суда над собой, готовый сам упасть на колени. В речной низине занималось пожарище багряной, еще не облетевшей осиновой листвы, сиреневый дым оголенной березовой рощи тянулся к белым колоннам помещичьего гнезда.
На мельничьей плотине бушевал народ. Там всему головой был Тарас Потанин. В солдатской шинели с повисшим на одной пуговице хлястиком, опираясь на костыль, он метался по высокому деревянному настилу.
— Время пришло помещичью землю делить. Вы слушайте, мужики, что говорит нам Ленин. Вот он, декрет о земле!
— Ленин, говоришь? — выкрикнул Еремей Ефремов.
— Подписал собственноручно.
— Эсеры о том же толковали.
— Ты что же, эсерам сочувствующий? — рванулся к Еремею Тарас.
— Я тому сочувствующий, кто мне сочувствует. Орешь: эсеры такие-сякие, а сам их программу объявляешь.
— Ну и что же? — ничуть не смутился Тарас.
— Выходит, никакой разницы.
— Нет, есть! Твои эсеры у власти были? Были! Так почему они землю не разделили? Выходит, их слова — обман! А большевики только взяли власть — сразу сказали: берите, мужики, помещика за бока! А может, кроме тебя есть эсерам сочувствующие? Проверим. Кто по Временному правительству плачет? Отзовись! — Тарас оглядел безмолвную толпу. — Может, тебе, Еремей, потому с эсерами по пути, что не дай им большевики коленом под зад, они бы последнюю мужичью землю кулакам пораздавали. И тебе бы досталось. А как же? Арендатель мельницы! Верно я говорю, мужики?
Игнат Тарханов получил восемь десятин. Своя земля. Корова, лошадь. Надо бы вторую, да куда там!
В гражданскую войну он воевал за Советскую власть, за свою землю. Все тогда было для него ясно. Деникин, Врангель — надо бить врага. Но после вдруг оказалось, что иметь свою землю — еще не значит жить в довольстве и быть счастливым. Дважды был недород. Хорошо еще — волисполком дал ссуду. Кое-как устоял на ногах. А второго коня так и не приобрел. И жена надорвалась на тяжелой работе. Год поболела и приказала долго жить. И словно кто душу ему подменил. Гордость свою потерял. Игнат Тарханов, тот, что пять раз ходил под Тихорецкой в атаку на казачьи сотни, теперь ходит на поклон к арендатору мельницы Еремею Ефремову. Не даст ли в долг до нови мешок муки, жбан льняного маслица? У, подлое кулачье! Он ненавидел кулаков. И нежданно-негаданно сам угодил в раскулаченные. Неисповедимы пути господни. Но разве сравниться им с путями человеческими?
В тот год, весною, рослый, плечистый, русобородый с рыжинкой Игнат Тарханов, еще не подозревая, что ждет его впереди, обходил свое надельное царство. Широко шагая, он шел от поля к полю, и хоть весенняя земля была гола и только у перелеска кучерявилась озимь, казалось ему, что в руках у него невидимая коса и к его ногам падает высокое густотравье. Когда на земле ничего еще не взошло, нетрудно представить ее обильной, сулящей много хлеба и спокойную жизнь. Но проходит весна, близится к концу лето, собран урожай, и та же земля в преддверии осени кажется голой, обеспложенной, ничего уже не сулящей. Хватит ли хлеба прокормить семью, лошадь, корову, оставить на семена? Опять нехватки, жизнь из куля в рогожку...
Идет Игнат и все высматривает, не отрезал ли кто его землю на закрайках, не запахал ли с соседской межи. Его царство-государство изгибалось седловиной между двух холмов. У вершины холма Игнат остановился. На фоне золотисто-голубого вечернего неба он был похож на бородатого великана, стерегущего свою землю. Но как он бессилен перед ней!
Он возвращался с поля вечером. Спина согнута, голова поникла. Тяжелы мужицкие раздумья.
Однажды зимним вечером в Пухляки приехал инструктор райкома партии Алексей Сухоруков. В унтах, треухе и коротком ватнике, он шел, слегка согнувшись, почти не отрывая ног от снежного наста. Внешне производил впечатление человека медлительного, увальня, тугодума. Однако пухляковцы знали, что в действительности инструктор остер на ядреное словцо, любит веселую шутку и мастер рассказывать о всяких международных делах. Со смешком и прибауточкой, где пословицей, а где и побасенкой он расписывал английских лордов, любящих загребать жар чужими руками; немецких социал-предателей; японцев, получивших по носу, чтобы не совались в чужие дела. После таких бесед пухляковские мужики считали себя первейшими знатоками международных событий и не прочь были посоветовать самому Литвинову, с кем дружить, кого остерегаться, а кому — раз-раз, и в морду!
В этот вечер прямо с дороги Сухоруков направился к Тарасу Потанину. У Потанина он пробыл недолго, и вместе они пошли к Ефремову. Потом, уже поздно ночью, от Ефремова постучали к Чухареву.
И тогда мелькнула догадка: колхоз! Сухоруков приехал колхоз создавать. Утром все зашумело вокруг. В избах, на улице, под крышами гумен. Не сговариваясь, пухляковцы повалили в читальню. Спор начался еще до собрания. Известно, мужик горбатился на своей полосе, нельзя иначе. А что это за жизнь была? Без просвету, в вечной нужде! И самый великий спор шел в душе мужика наедине со своими мыслями. От нужды его бросало к колхозу, а страх перед неведомым будущим заставлял цепляться за свое поле. Кто ответит — как быть мужику? Но когда Сухоруков подтвердил: да, в Пухляках должен быть колхоз, — ему стали задавать такие вопросы, как будто люди пришли на собрание из любопытства.
— Что такое коммунизм и когда он придет?
— А лошадь сдавать с уздечкой или можно без нее?
— Как быть, ежели, к примеру, мужик подастся в колхоз, а баба упрется в свою единоличную стезю?
Кто-кто, а Сухоруков умел разговаривать с мужиками. Главное — знать, когда мужик всерьез спрашивает, а когда с ухмылкой! Разгадать затаенный смысл мужицких вопросов — значит найти дорогу к сердцам. Нельзя мужика обидеть словом, быть глухим к крику его души. Но в тысячу раз хуже принять всерьез его подковыристые вопросы и оказаться в его глазах дураком. И Сухоруков отвечал с обычной веселой усмешкой:
— Вот товарищ Князев спрашивает — когда коммунизм придет? А я ему свой вопрос задам. Как он думает, коммунизм — это второе пришествие, что ли? С неба? Вторым Иисусом Христом объявится? Рыба в бредне, и ту вытащи, а коммунизм надо своими руками сделать. Сработать его надо, как хлеб. Вспаши, посей, вырасти. Но есть тут одно затруднение. Мужика к коммунизму тянет, а баба на единоличной стезе топчется. Как по-вашему, кто кого держит? Думаю, все-таки мужик бабу. Ему и колхоза боязно, и перед обществом неудобно. Вот и валит на бабу! И как тут быть — скажу. Разрешим этой бабе коня в колхоз сдать без узды, а той уздой стегануть мужика своего, чтобы он сам не топтался на единоличной стезе.