Жилось ему у Лизаветы хорошо. Казалось, что никто его уже не ищет. И все же боязнь за свою судьбу вновь вспыхнула с неожиданной силой. Во всем ему чудилась опасность, все вызывало подозрения. Ночью он просыпался от стука огородной калитки — не за ним ли? Днем переходил на другую сторону улицы, если видел, что навстречу идет милиционер. Даже на строительстве он все время был настороже. Его вызывает прораб — не пришла ли беда? Этот страх был порожден благополучием, которое обрел он в Глинске.
Одно дело расстаться с койкой в Доме крестьянина, другое — с уютным жильем Лизаветы. На смену одиночеству пришло что-то похожее на семью, пришла любовь женщины, пришла работа, спокойная, дающая деньги и не вызывающая, как земля, ни тревоги, ни опасений. Не сами по себе Хибины, а одна мысль потерять все, что к нему пришло в Глинске, породила страх за свою судьбу. И этот страх отравлял все и вызывал зависть к людям, которые пришли на строительство ясной, прямой дорогой — по вербовке.
Игнат работал землекопом. Впереди он уже видел себя каменщиком. Но до этого ему неожиданно пришлось испытать себя в качестве вербовщика рабочей силы. Однажды утром, когда Игнат отрывал угол котлована, к нему спустился Чухарев. В рубашке с засученными рукавами, в соломенной шляпе, надвинутой на глаза, он присел на тачку и тяжело вздохнул.
— Выручай, Игнат Федорович!
— Что за беда? — спросил настороженно Тарханов.
— Выгнать меня хотят. Не обеспечиваю комбинат кадрами.
— Тут чем я тебе помощник? — пожал плечами Тарханов. — Я, кроме своего котлована да лопаты, ничего не знаю.
— Любите вы, мужики, прибедняться, — сказал Чухарев, внимательно разглядывая Тарханова. — Отчего это так? Думаешь, лежачего не бьют, бедненького жалеют?
— Я с выработки получаю. Сам себя бью, сам себя жалею.
— И еще есть у вас, мужиков, одна манера. Что бы ни сказать, а чтобы последнее слово твое было. Так вот, Игнат Федорович, видишь, опять не хватает у нас рабочей силы.
— Понагнали столько, и не хватает? — удивился Игнат.
— Не хватает.
— Друг дружке больше мешают.
— Текучесть! Сто приходит, сто уходит.
— Я пришел и не ухожу.
— Потому и хочу попросить тебя пойти на вербовку. Ты людей деревенских хорошо знаешь. Знаешь, чем заманить, что посулить. Да и не один ты будешь вербовать.
— Никуда я из котлована не пойду, — решительно отказался Игнат.
— Котлован за тобой, — поспешил сказать Чухарев. — Но разве трудно после работы заглянуть в Дом крестьянина, на станцию, на лесную биржу? Там много всякого народу. Так ты с ним по-своему, как мужик с мужиком поговори. Люди требуются не на месяц, не на год, а чтобы комбинат построить и работать на нем. И потом учти, дело это общественное, важное. Что о тебе начальство подумает, ежели откажешься?
Игнат согласился и стал чем-то вроде нештатного вербовщика. Каждый день после работы он возвращался домой, переодевался и шел по маршруту, который посоветовал ему Чухарев. Станция, Дом крестьянина, лесная биржа. К этим местам он еще добавил столовую на берегу Мсты. Случалось, за три дня ему не удавалось завербовать ни одного человека, а бывало, за день с его квитками приходило на стройку по десятку человек. Игнат не мог не видеть, как все больше и больше вчерашних мужиков узнавали дорогу к заводской проходной, словно Глинск превратился в огромную, заполненную мужиками деревню. Одни, как и он, не ужились в колхозе и шли в город как могли, а другие приезжали организованно, по коллективной вербовке. Тех, что приезжали по вербовке, нетрудно было узнать. Преимущественно молодые парни, они не разбредались одиночками по улицам города, а выйдя из вагонов, выстраивались и шли с вокзала прямо на комбинат. Конечно, среди вербованных тоже были свои беглецы из деревни, но немало было и таких, которых земляки послали строить пятилетку. Эти, как правило, размещались в общежитиях комбината, они были устойчивей и не столь уж склонны к перемещениям с работы на работу, из одного города в другой. Что касается приехавших в Глинск самостоятельно, в поисках счастья, доли или убежища, то они ютились по частным квартирам, у знакомых и родичей, валялись на вокзальных диванах, устилали собой пристанционный сквер и заполняли поставленные впритык койки в смрадных от табачного дыма комнатах Дома крестьянина. Где только этих мужиков не было! Они шумели за влажными, плохо вытертыми столиками столовой, разжигали костры на берегу Мсты, штурмовали поезда, не зная, куда лучше податься, где легче заработать деньгу — на комбинате, в сплавной конторе или на Мурмане, где ловят треску в Баренцевом море-океане. По реке жизни шел невиданный людской сплав. Могучий в своем напоре, упрямый на заломах, оставляющий за собой бессильный, идущий ко дну топляк.
Нашествие деревни Глинск почувствовал самым неожиданным образом. Пришельцы селились где-то на окраинах города и не стучались еще в коммунальные дома. Далеко не у всех были карточки и пропуска, чтобы хлынуть в магазины и закрытые рабочие кооперативы. И в кино житель деревни если и ходил, то очень редко — тогда он больше думал о хлебе, чем о зрелищах. Самым уязвимым местом города оказалась баня. Баня не требовала пропусков. Там, перед кассой, было всеобщее неограниченное равенство города и деревни. Но нигде так не совпадал общий обычай города и деревни: мыться в бане по субботам, а точнее — в субботний вечер. И баня стала сложнейшей проблемой бытия. Помыться — это значило стоять в бесчисленных очередях! За билетом, в раздевалке за номерком, за тазом, к скамье, у кранов. Именно тогда в бане были упразднены мужское и женское отделения. Вместо них введены специальные дни — мужские и женские. И суббота была отдана мужчинам. Именно тогда литература обогатилась бесчисленными сатирическими рассказами и фельетонами на банные сюжеты. И сколько председателей горсоветов и заведующих откомхозами пали жертвой банной проблемы, пока она не была решена!
А деревня все прибывала и прибывала. Она подходила к жизни города со своей мужицкой меркой и мужицкими представлениями, приноравливаясь к ней, стараясь подчинить ее себе. И в этом стремлении завладеть благами жизни шла работать на строительство комбината, в лес или на сплав, уезжала дальше из Глинска, а нередко хваталась за нож или взламывала железные жалюзи магазинов. Тогда ее представители попадали в глинскую тюрьму, расположенную на крутобережье Мсты, за высоким забором, мимо которого через пороги и перекаты несутся отдавшиеся течению плоты и гонки.
Мир необыкновенно раздвинулся перед Игнатом. Еще никогда он не видел столько самых различных людей, которые, как и он, совсем недавно жили в деревне. В Пухляках он каждого знал. Еремей Ефремов, Афонька Князев, Филипп Крутоярский, Тарас Потанин. Богатые и победнее, умные и глупые, честные и с обманцем — все они блюли свой интерес, казались ему всегда неизменными и в общем-то мало отличались друг от друга, потому что разнились не столько сами по себе, сколько упитанностью коней, унавоженной землей, скирдами хлеба. Сейчас в столовке или в Доме крестьянина, на вокзале или у пристанских отмелей Мсты Игнат не узнавал тех же мужиков. Они как бы заново рождались на его глазах и прежнюю, такую знакомую для него деревню делали не то что чужой, а скорей до удивления неузнаваемой. Как неровно удобренное поле, она рождала хлеб и сорную траву, подымала прошлогоднюю осыпь и заново посеянное зерно. Он ощущал время по людям, по их чувствам, по глазам — светилась ли в них радость или таился страх. И часто по ночам не удавалось ему сомкнуть глаза. Он видел перед собой мечтателей, которые приезжали в Глинск, чтобы узнать, как скорее построить новую деревню, с тракторами, детскими садами, с клубом и обязательно с электричеством, и рядом с ними, за одним столом жадно тянули пиво те, кто заколотил свой дом, бросил все в деревне, не приняв душой ни ее яви, ни ее мечты. На глинском вокзале он встретил мужика, который решил стать ученым и пробирался куда-то на Тамбовщину к самому Мичурину. А другой, такой же мужик, проповедовал: «Человеку дана одна книга — Евангелие! От прочего отвергни очи свои!» Порой Игнату казалось, что на него снизошел дар насквозь видеть людей, понимать их скрытые от других мысли и открывать их тайные, никем не разгаданные чувства. Та самая новая жизнь, во имя которой его выгнали из Пухляков, рождала одновременно и тех, кто ради нее готов был снять с себя последнюю рубаху, и тех, кто прятал в землю конскую сбрую — пусть сгниет, но только не досталась бы колхозу. Одного эта жизнь сделала человеком — был бобылем, кормился по дворам, а тут стал хозяином сельсовета, — а другой был хозяином, а превратился в таящегося от людей волка. Время распахнуло души одних и сделало замкнутыми, затаившими недоброе души других. Счастье и несчастье шли рядом, как сестры.