Тарханов остановился в Доме крестьянина. Наутро направился к заводу, раскинувшемуся неподалеку от мстинского берега. В кармане у него лежала полученная из сельсовета в начале года справка. Она удостоверяла, что Игнат является крестьянином деревни Пухляки и в зимнее время занимается извозом. По этой справке он получил место в Доме крестьянина и по ней же рассчитывал устроиться на работу. Но, переступив порог комнаты, где производился наем рабочих, Игнат невольно попятился к дверям. Скорей уйти, бежать, скрыться. Рабочих нанимал не кто иной, как его земляк, агроном Семен Чухарев. Однако, прежде чем Игнат успел скрыться, тот весело окликнул его:
— Проходи, проходи, Игнат Федорович. Ну, как там у нас в Пухляках?
— Как всюду — колхоз, — нехотя ответил Игнат.
— А ты как? На сезон или в кадры метишь?
— Насовсем желательно.
— Ясно. Ну, посиди. Я людей отпущу, и поговорим.
Тарханов присел в сторонке. Чухарев продолжал нанимать рабочих. Быстро писал. Фамилия, имя, отчество? Откуда? Специальность? И тут же выдавал один талон в баню, другой — в общежитие, третий — на питание в столовую. Тарханов дивился. Легко жить в городе. Приходи гол как сокол, все тебе на тарелке поднесут. И баню, и жилье, и харч. А в деревне поди-ка обоснуйся: дом построй, хозяйство заведи, на год вперед хлеба запаси. Он вглядывался в лица нанимавшихся рабочих, стараясь понять, что это за люди. Зачем они идут на завод? А может быть, среди них есть такие же, как он, беглецы? Даже кулаки. Не стали дожидаться, пока их раскулачат, и ушли. И почему агроном в заводской конторе сидит? Ему семена проверять, советы давать, а он талоны раздает. Не раскулаченный, не сосланный, а, видно, тоже беглец.
— Так, стало быть, прощай, Пухляки? — сощурившись, спросил Чухарев, когда за последним принятым на работу закрылась дверь. — Не нравится палочка?
— Нас не неволили...
— Я не о том, — продолжал, улыбаясь, агроном. — Я про колхозную палочку. Вышел на работу — в ведомости поставят палочку. А работал или под кустом лежал, все равно. От всех ничего и всем поровну. — И рассмеялся собственной остроте.
— Порядку верно маловато, — согласился Игнат и не удержался, чтобы не пожаловаться: — С конями плохо обращаются...
— А откуда эта палочка? — продолжал Чухарев. — От бедняка идет! Ну, раньше, верно, с него кулак жилы тянул. А при Советской власти кто его обижал? Ссуда ему, и хлеб ему, и лес на постройку опять же ему. А теперь он хочет, чтобы и ты на него работал. Вот она откуда идет, эта палочка. Бедняцкий коммунизм. А нутро-то что ни на есть самое собственническое, да еще такое, когда этот самый собственник работать не хочет. Есть такие в Пухляках, скажи, есть?
— Афонька Князев.
— Какой же тогда мужику интерес в колхозе работать? Ну, хотя бы моему отцу, тебе, Ефремову?
— Ну а ты-то, Семен Петрович, агроном!
— Тем более.
— Жалованье получал.
— Голова дороже. Да и по совести говоря, какая может быть наука, когда все, кому не лень, пугают: за то в суд, за это к прокурору, а слово не так сказал — и того хуже может быть. От меня требуют — организуй, агитируй, выступай, зови в колхоз. А я агроном. Мое дело не звать, а показывать. Да и наука пошла побоку. Сверхранний сев! Это что же — сеять лен в воду! Нет, против науки я не пойду. Лучше ею совсем не заниматься.
Тарханов старался разгадать Чухарева. Молод, крепок, и тридцати нет, а лыс. Почему так? И речь что кудель. Все завитки да завитки. Весь в батьку. И глаза так же навыкат. Это у них в роду. И хоть глаза совсем наружу, а вглянешься — не разобрать, что за человек. Душа из человека выглядывает, словно из норы. Да, весь в отца. Только батька топором тесан, а этот рубанком приглажен. Тот грамотей, а этот ученый. И перебил Чухарева:
— Так какая же будет для меня работа?
— Землекопом станешь.
— Я со своим конем. — Игнат приподнялся и по какой-то старой крестьянской привычке, перешедшей по наследству от дедов, стал мять в руках шапку.
— В кадры и с конем?
— Мы завсегда с конем.
— Ну к чему тебе конь?
— А глину с карьера возить?
— К заводу подводим подвесную дорогу.
— А людей нанимаете зачем?
— Будем строить большой комбинат огнеупоров. Мы теперь индустриальная держава. Слыхал? Не зря мужиков со старых пепелищ сгоняют. Разве иначе вас, кондовых домоседов, из деревни выкуришь? И учти, Игнат Федорович, вашего брата со своим конем хоть пруд пруди. Понаехало, в городе сена не хватает. То сбрасывали коров, мясу на базаре грош цена была, а теперь скоро конина объявится. Продавай ты свою лошадь, пока цена стоит.
Чухарев подал Игнату три талона: в баню, общежитие, столовую.
— Так как, Игнат Федорович, окрестимся? Был ты мужик, а станешь рабочим.
Тарханов медлил с ответом. Неожиданно сказал:
— Обо всем мы с тобой поговорили, а о самом главном не спросишь меня: как там твои в Пухляках?
— Батя жив-здоров? Не стряслось ли что с ним?
— В колхозе старик.
— Это хорошо, — с облегчением произнес Чухарев. И откровенно признался: — Нынче, сам знаешь, как может случиться. Был опытником, а в колхоз не пошел — стал кулаком. А батька упрямый, себя умнее всех считает, долго ли до беды. И мне не сладко пришлось бы. Сынок кулака!
— И не писал, что в колхозе?
— Откровенно сказать, Игнат Федорович, в ссоре мы. Взял в жены не ту, что он мне прочил.
— Не беспокойся, все в порядке у него.
— Спасибо за добрую весточку.
— Так, значит, советуешь поступить на стройку? — вернулся к своему делу Игнат.
— Обязательно. Василий-то где твой?
— Подался на север.
— Устроишься, оглядишься и его выпишешь.
— Так тому и быть, — сказал Игнат и протянул руку за талонами. Если Чухаревы друг другу не пишут, он может быть спокоен. Значит, решено. Он, Игнат Тарханов, будет строить комбинат. Вчера ссыльный, сегодня строитель. И так в жизни бывает.
Все это время у Игната было такое чувство, словно за ним шла беспрерывная погоня. Он потерял в своем бегстве сына, лишился невестки, едва не погубил внучку. И все бежал и бежал. Только найдя себе убежище на строительстве комбината, Тарханов как бы получил возможность оглянуться и понять весь ужас совершившегося. И прежде всего он подумал о Василии. Что с ним? Дошел ли до больницы? А вдруг тяжело ранен или какое-нибудь заражение? И никак не мог понять, как это он оставил сына и вот уже сколько дней не знает, что с ним. Господи, прости и помилуй. Уж лучше бы с ним самим стряслась такая беда, чем с Васькой. Теперь он уже не мог думать ни о чем другом. Он должен увидеть сына, узнать, что с ним. Перед этим все остальное не имело значения — ни смерть невестки, ни судьба внучки, ни собственная жизнь.
На следующий день Игнат подъехал на лошади к станции Мста. Разыскав больницу и войдя в приемный покой, он спросил женщину в белом халате:
— Тут мне справочку получить бы от вас. Насчет одного человека.
— Фамилия?
— Моя фамилия?
— Того, кто поступил...
— Тарханов Василий. Земляк мой, родня просила.
— Меня это не интересует. Когда поступил?
— Вроде как в конце прошлой недели.
— Тарханов Василий... В конце недели... — Женщина перелистывала книгу поступивших больных и снова и снова повторяла: — Тарханов Василий... Тарханов Василий. По какому поводу поступил?
— Сам по себе вроде, — ответил Игнат.
— Ранение, болезнь?
— Ранили его…
— Ранение, ранение… — продолжала вычитывать женщина в халате и, отложив книгу, сказала: — Тарханов в приемный покой не поступал.
— Может, прямо к доктору?
— Мимо меня никто не может пройти.
— Жив ли?
— Ни живой, ни мертвый.
— Стало быть, не поступал? — беспомощно спросил Игнат.