Выбрать главу

Гладков держится: сильный и духовно, и физически, большой, неуклюжий, уж очень некрасивый, талантливый, без всяких контактов с начальством. Контакты с начальством - это заискивание, подхалимство, все то же, что обязаны проделывать "придурки" за благополучие в зоне.

Вершина всего - начальник культбригады, как Изя и сказал о нем: типичный гэбэшник, что-то не так сработавший и получивший всего три года, грязный человек, не брезгующий даже подачками из посылок, и лучшего надсмотрщика органы никогда не смогли бы над нами поставить, даже если бы очень постарались. Этот изучил все наши внутренности. У меня с ним сразу отношения не сложились: ему зачем-то надо разговаривать со мной, а мне с ним разговаривать не о чем, ему нужно мое почитание, а я даже если бы и захотела таковое выразить на своем "личике" - на оном из-под кожи видно подлинное отношение.

Репетирую, что-то делаю, на "Мостовице" много русской интеллигенции, общаюсь, дни бегут, а срок не движется, дожить бы до середины... пять лет... все утверждают, что потом будет легче отсчитывать...

И опять неизвестность, опять все связи с домом оборвались: когда теперь мои получат новый адрес... кем и как обернется "девушка в бушлате" с письмом от Ивана, его письма стали для меня отдушиной, за ними чудится тонкий, талантливый человек, друг, единомыслитель, мужественный, сильный, немного злой и, по-видимому, как и Боря, антисоветчик, а я не понимаю, как можно ненавидеть власть, как можно ненавидеть кого-то, что-то, как можно вообще носить в себе это чувство: иногда у меня вспыхивает острое, жгучее чувство ненависти к безобразному, нечеловеческому, аж дух захватывает, но это мгновенно, а так не могу, не могу возненавидеть нашего директора культбригады с премилой фамилией Филин - я теперь думаю, что имена и фамилии людям присущи - или возненавидеть майора, я понимаю их человеческое свинство, но ведь они в нем воспитаны, они же ничего другого не знают, они сразу после рождения подкинуты волчице.

Голодно. Все, что привезла Мама, съедено, брать ничего ни у кого не могу, не знаю, как отдам, но милая Люся тихонько подкладывает под мою подушку кусочки сахара.

Ноет сердце, одиноко, потерянность в этих бескрайних лесах, так трудно приживаться к новым чужим людям... Ну почему всех как привозят в один лагерь, так они там и сидят и даже умирают, а у меня получается третий!.. Хочется опять в 36-й лагпункт к своим прибалтийкам или на "комендантский" познакомиться с Иваном.

Завтра выезжаем на первый концерт - куда-то на ближний лагпункт.

70

Лагпункт мужской, большой, я пою в гробовой тишине, слушают замерев, боятся перевести дыхание, их восторг искренен, и ни одного, ни одного сального взгляда, несмотря на мужской голод. Они подобрели, у меня на душе полегчало, а наши звезды, эти "десять лауреатов в одной постели", рассказывают, что их творчество - это самовыражение - а если самовыражаться нечем? - или что искусство актера прекрасно, потому что в одной жизни можно прожить жизни своих героев - а если и своя одна не интересна! Ни Грета Гарбо, ни Бетт Дэвис не самовыражаются - они творят. В этом, наверное, суть.

Майор сидит в первом ряду, и, не глядя на него, я чувствую его взгляд. Тревожно.

Вот и мне хотели принести радость, а получилось наоборот: мы весь день в ожидании вечернего концерта должны жить в пожарном сарае, нашего стукача-директора с нами нет, а по лагерю для вольных кочует мой фильм "Давид Гурамишвили", и все, рискуя, уговорили киномеханика завернуть на своем драндулете со своей передвижкой к нам в сарай и на простыне показать фильм.

Как я его смотрела, не знаю, но никаких душераздирающих эмоций во мне не возникло, свет зажегся, все бросились ко мне, а я даже из чувства благодарности не могу изобразить радость на лице, так все тихо и разошлись по углам сарая со своими переживаниями.

Концерт почти рядом с комендантским лагпунктом, в котором Иван, и так же, как в 36-м, мимо меня проскользнул какой-то "человек в бушлате". У меня в кармане письмо Ивана, и в нем стихотворение. Иван потихоньку вторгается в мою жизнь.

Т.

Не знаю я ни вашу повесть,

Ни что есть общего у нас,

Быть может, общий только поезд,

Что раздавил меня и вас.

Услышал я, что вам на руки,

В отбросы тыкаясь, ползут

Щенки слепые с мертвой суки,

Которых сплетнями зовут.

Глядят гнилыми ртами лица,

В ухмылки спрятавши боязнь,

Как их вчерашняя царица

Шагает к площади на казнь.

Отнять хотелось вас у черни,

Чтоб с вами вместе в небо взмыть

И на Руси под звон вечерний

На крышу церкви опустить.

Тот, кто любил вас вдохновенно

В расцвете ваших знойных лет,

Тот был для вас одновременно

И укротитель, и поэт.

Не верю я, чтоб вы мужчину

Могли возвесть на пьедестал

За то, что он плечом и чином

Почет и блага вам достал.

Вы были горды и капризны,

И Бог спасал вас много раз,

Чтоб горький дым святой отчизны

Не выедал слезы из вас.

А то, что вы, идя на сцену,

А я, потворствуя пером,

По кирпичу сложили стену,

Ту, за которой мы живем.

...Сижу один глубокой ночью,

Пора кончать... Надзор идет...

Да я боюсь, что многоточье

Со щек небритых упадет...

Гладков рассказал, что его вызвал майор, спросил, была ли я раньше режиссером и не смогла бы поставить оперетту. Что-то он задумывает.

Сегодня концерт в бандитском лагпункте, и бригада волнуется, они уже были здесь, и кончилось это плохо, теперь заключенные будто бы заявили, что если пришлют бригаду с моим участием, то они всем лагерем выйдут на работу.