Выбрать главу

Макака задержался вместо обычных десяти секунд — двадцать, впился глазами: «Ну! Ну! Ну! Держитесь!» А может быть, мне все это кажется из чувства самосохранения… нет, нет и нет… даже душ, если он в дежурство Макаки, страшный, вонючий, осклизлый, тоже в подвале, как в Лефортовской тюрьме, кажется не таким страшным.

Почему я Бабанову не смотрела десять, двадцать, тысячу раз… почему в сумятице жизни все было некогда… удивительный, тонкий, сияющий цветок среди чертополоха… а Коонен… она была, наверное, уже в возрасте, и все юные безапелляционные типы вроде меня, конечно, заявили бы: «Старуха», — а я даже сейчас вспоминаю ее без возраста и почти физически ощущаю ее заманивающую, дурманящую магию — она несла в себе мир… когда в «Любви под вязами» спускалась по лестнице на любовное свидание с пасынком, когда в Клеопатре прикладывала к сердцу змею… я это видела!.. Я счастливая!.. Для меня Гилельс впервые сыграл Вагнера… Я была поражена, как громом… если бы я сейчас услышала эти звуки — ох, Абакумов, долго бы я смогла еще сопротивляться вашей кровавой клике без роду, без имени, без отчества… дали бы побродить по лесу босиком… дали бы понюхать, потрогать пармские фиалки, это созданное самим Богом чудо изысканной простоты… послушать Караяна… прикоснуться к Апухтину, Лермонтову… дали бы бумагу и карандаш как наверняка, даете Жемчужиной — я бы написала что-нибудь похлеще «Капитала»… дали бы книги… я ведь даже своих классиков знаю только по школьным урокам… интересно, буду ли я играть свои роли лучше… сыграю ли я когда-нибудь Гамлета… а что Жемчужиной сейчас в передачах приносят диабетическое, все-таки поди сам Молотов собирает передачи… а что бы сейчас съела я… стоп…

Вот и весна ушла — наверное, скоро год, как я сижу в одиночке… в камере стало душно, жарко и во дворе на прогулках в вонючем, каменном мешке тоже… Опять начала кружиться голова… на крышу меня не водят… и хорошо… Там совсем рядом слышны кремлевские куранты и людской гул…

60

Я не ошиблась. Это не мистика. Мой мир перевернулся: обед вносит сам Макака, как всегда, холодный, жесткий, безразличный и опять без звука: «Не сразу ешьте, будет плохо». Начинаю осторожно есть щи… кашу… на дне миски кусок сливочного масла… собрала себя в комок, чтобы ни слезы не упало в миску, и даже с неприязнью съела две ложки каши, но оставшуюся волю собрала в кулак, чтобы не наброситься на эту кашу, не предать его, он должен знать, что со мной можно ходить в разведку.

Теперь я в дежурство Макаки ем или сладкие, как компот, кислые щи, не знаю, сколько кусков сахара он в них кладет, или кашу с жиром на дне миски…

Так хочется спросить у него, где Нэди. Он знает здесь всё — знает опытом, чутьем, знает, куда выводят, зачем, это его «дважды два», его альма матер, но я не смею заговорить с ним, я его подведу… и когда меня ведут в душ, в этот страшный подвал, в котором Нэди встает передо мной окровавленной, в этих подвалах расстреливают, я, наверное, начинаю метаться, он тогда опять впивается в меня глазами…

Проснулась и ощутила на лице брызги моря… волны накатываются и ласково, спокойно откатываются, и мы сидим босые у кромки воды и брызгаемся… Зайчик, Ядя и я… а потом гудок парохода, и в сердце стучится из глубины веков мое волжское, саратовское, и так сладко, тоскливо… когда было возможно, Зайчишку и Ядю брала с собой… в замерзший в белых ночах Ленинград… в Зимний дворец… в «Давида Гурамишвили»… в Ригу… в Боровое… в Боровом были кони, и я научила Зайца ездить на коне… Зайчонок мой… как ты сейчас живешь между Мамой и Борисом… как тебе… стоп…

Запрещаю себе думать о доме, о еде, о Нэди, о моей стране! Я запрещаю себе думать о том, что может довести меня до неистовства, кричать, биться в двери камеры! Я должна выжить! Я обязательно должна выжить! Я обязана написать своему народу о нашей стране, о том, что творится в ней, я должна поднять голову из холуйства, в которое нас втягивали, подкупали, делали нас такими же, как они сами!

Улыбаться я научилась тоже про себя, совсем невидимо: перед моим арестом было громкое «дело» одного из «этих», какого-то Александрова, члена ЦК по культуре: их поймали где-то на даче, погрязших в разгуле и разврате, и мне сразу представился, только бы сейчас опять не расхохотаться, утонченный разврат этих «вождей»: сняли брюки и, напившись, бегают по даче в кальсонах с развязавшимися тесемками.