Выбрать главу

Боря так волнуется, что и меня наэлектризовал. Отрепетировали еще три мои песни, конечно, без «В бой, славяне, заря впереди» — Боря в лицах нарисовал мне картину всеобщего восстания в лагере после этих слов, да еще спетых политкаторжанкой.

Воскресенье. День ласковый. Мы все разодеты в пух и прах. Конвой прислали полный, как для вывода на работу.

Проходим мужскую вахту, до клуба-столовой метров двести… лагерь пуст, мертвый, ни души, тишина, и только один Боря торжественно выплывает из барака навстречу.

— Вот видите, какая у нас, у мужчин, дисциплина! Это не то что вы, бабенки, — писк, визг! Постановили: ни какого шухера, что в переводе на наш вшивоинтеллигентский жаргон означает ажиотаж!

Счастливый, сияет, выбрит до кожной клетчатки и одет(!!!) в белую крахмальную рубашку! Крахмальную! Где? Когда? Как? Кто смог ему ее достать?

Рев, стон, закидали иван-чаем, какими-то нежными северными крохотными цветочками, все песни пришлось петь по два раза, пела лучше, чем в Джезказгане, все-таки отъелась в «Матросской тишине».

Вдруг с ужасом услышали с Борей выкрик: «Ночь над Белградом», — в первом ряду, как и в Джезказгане, сидит вся гэбэшная свора, и этот майор-зверюга, они не могут не помнить этой песни и слов «в бой, славяне, заря впереди» и могут просто одним мановением руки уничтожить наш праздник. Сделали вид, что не слышали выкрика, я на этих, впереди сидящих уродов, вообще не смотрю и пою в зал.

Праздник кончился. Вышла с бригадой сажать картошку, и здесь уж, будь я гением, будь я семи пядей во лбу, или кто-то должен работать за меня, или недодадут всей бригаде хлеба, и я должна работать в ногу со всеми.

Притащила ноги, упала на нары отдышаться, подбегает незнакомая женщина и шепчет, чтобы я немедленно шла в больничку. Конечно, это Изя. Ждет в сенях за дверью, расцеловались.

— Вызывал майор, расспрашивал о вас, как вы относитесь к советской власти, я сказал: «замечательно»; как к ним, самим, — тоже «замечательно»; у меня такое впечатление, что они вообще перестали что-либо соображать, патологические психопаты, конечно, он зондировал почву, чтобы перевести вас в культбригаду, потерпите еще немного, и умоляю вас нигде, никогда, ни с кем, ни о чем не говорите, лагеря кишат стукачами, больше нет ни секунды, я их краду у любовного свидания. — И растаял, как привидение, а надежда снова прошелестела своим шлейфом.

Даю себе слово завязать свой поганый рот веревкой, чтобы не вырвалось ни остроты, ни шутки или, не дай Бог, мнения об обворожительной власти, а главное, об ее ярчайших представителях — даже вздоха.

На сей раз за мной прибежала блатная:

— Скорей! Скорей! К запретке! Вас вызывают мужики! Скорей! Бегите за мной, а то попки с вышек могут по ним пульнуть!

За проволокой, в нескольких шагах от запретной зоны, человек десять мужчин, впереди Боря, гаркнули по-солдатски:

— Та-та-ба-бу-шка-по-здра-вля-ем-маль-чик. — И мигом рассеялись, а я в тридцать-то восемь лет танцую! Неужели мне тридцать восемь… невозможно… я же еще не начинала жить…

Почта приходит в мужскую зону, а потом бесконвойные приносят ее к нам, вот к мужчинам и пришла эта телеграмма.

Наша с Иваном девушка в бушлате, только теперь она в кофточке — так и не знаю, как ее имя, а спрашивать здесь не полагается, — принесла мне толстое письмо.

Как все-таки этот лагерь не похож на номерной джезказганский, здесь все как-то проще, жизненнее, здесь даже можно носить свою одежду, и бесконвойные девушки, не знаю, как мужчины, совсем не отличаются, выйдя за зону, от вольных.

68

Часов в двенадцать дня за мной в поле прислали конвоира,^ но я не волнуюсь: Изя предупредил, что майор вызовет в его служебное время, а оно с нашим не совпадает, нас снимают с работы в девять вечера, а если бы не предупредил, умерла бы по дороге от волнения.

Вводят в кабинет нашего лейтенанта, майор один. После венского платья на сцене, я в неприглядном виде: в когда-то черном, теперь несколько утерявшем свой первозданный цвет лагерном платье и в таких же видавших виды, тоже несколько великоватых ботинках в грязи, руки отмыть помогли.

Глаза в темных глубоких ямах, в них топь, это не остекленевшие глаза Соколова, это не втягивающие какой-то страстью глаза Абакумова, это глаза маньяка… его не за зверства списали с Лубянки, там за зверства получают ордена и генеральские звезды, за распутство, глаза полового маньяка. Отвратительно худ, не поджарый, как Макака, а худой, высокий, форма влита, для такой дыры даже щеголевата, лицо обычное, голос необыкновенно красивый, густой, грудной, глубокий, не соответствует телу.