Выбрать главу

Голодно. Все, что привезла Мама, съедено, брать ничего ни у кого не могу, не знаю, как отдам, но милая Люся тихонько подкладывает под мою подушку кусочки сахара.

Ноет сердце, одиноко, потерянность в этих бескрайних лесах, так трудно приживаться к новым чужим людям… Ну почему всех как привозят в один лагерь, так они там и сидят и даже умирают, а у меня получается третий!.. Хочется опять в 36-й лагпункт к своим прибалтийкам или на «комендантский» познакомиться с Иваном.

Завтра выезжаем на первый концерт — куда-то на ближний лагпункт.

70

Лагпункт мужской, большой, я пою в гробовой тишине, слушают замерев, боятся перевести дыхание, их восторг искренен, и ни одного, ни одного сального взгляда, несмотря на мужской голод. Они подобрели, у меня на душе полегчало, а наши звезды, эти «десять лауреатов в одной постели», рассказывают, что их творчество — это самовыражение — а если самовыражаться нечем? — или что искусство актера прекрасно, потому что в одной жизни можно прожить жизни своих героев — а если и своя одна не интересна! Ни Грета Гарбо, ни Бетт Дэвис не самовыражаются — они творят. В этом, наверное, суть.

Майор сидит в первом ряду, и, не глядя на него, я чувствую его взгляд. Тревожно.

Вот и мне хотели принести радость, а получилось наоборот: мы весь день в ожидании вечернего концерта должны жить в пожарном сарае, нашего стукача-директора с нами нет, а по лагерю для вольных кочует мой фильм «Давид Гурамишвили», и все, рискуя, уговорили киномеханика завернуть на своем драндулете со своей передвижкой к нам в сарай и на простыне показать фильм.

Как я его смотрела, не знаю, но никаких душераздирающих эмоций во мне не возникло, свет зажегся, все бросились ко мне, а я даже из чувства благодарности не могу изобразить радость на лице, так все тихо и разошлись по углам сарая со своими переживаниями.

Концерт почти рядом с комендантским лагпунктом, в котором Иван, и так же, как в 36-м, мимо меня проскользнул какой-то «человек в бушлате». У меня в кармане письмо Ивана, и в нем стихотворение. Иван потихоньку вторгается в мою жизнь.

Т.

Не знаю я ни вашу повесть, Ни что есть общего у нас, Быть может, общий только поезд, Что раздавил меня и вас. Услышал я, что вам на руки, В отбросы тыкаясь, ползут Щенки слепые с мертвой суки, Которых сплетнями зовут.
Глядят гнилыми ртами лица, В ухмылки спрятавши боязнь, Как их вчерашняя царица Шагает к площади на казнь.
Отнять хотелось вас у черни, Чтоб с вами вместе в небо взмыть И на Руси под звон вечерний На крышу церкви опустить.
Тот, кто любил вас вдохновенно В расцвете ваших знойных лет, Тот был для вас одновременно И укротитель, и поэт.
Не верю я, чтоб вы мужчину Могли возвесть на пьедестал За то, что он плечом и чином Почет и блага вам достал.
Вы были горды и капризны, И Бог спасал вас много раз, Чтоб горький дым святой отчизны Не выедал слезы из вас.
А то, что вы, идя на сцену, А я, потворствуя пером, По кирпичу сложили стену, Ту, за которой мы живем.
…Сижу один глубокой ночью, Пора кончать… Надзор идет… Да я боюсь, что многоточье Со щек небритых упадет…

Гладков рассказал, что его вызвал майор, спросил, была ли я раньше режиссером и не смогла бы поставить оперетту. Что-то он задумывает.

Сегодня концерт в бандитском лагпункте, и бригада волнуется, они уже были здесь, и кончилось это плохо, теперь заключенные будто бы заявили, что если пришлют бригаду с моим участием, то они всем лагерем выйдут на работу.

Конвой дали двойной, нашу хорошенькую юную певицу с улицы Горького на концерт не берут, боятся, что на нее нападут, как, оказывается, где-то уже было, но она так себя вела, что спровоцировала нападение; я тоже волнуюсь, ведь настояших-то бандитов я еще не видела.

Столовая набита битком, более легкие сидят на плечах у сильных, Гладков боится, что никого, кроме меня, они слушать не будут, но все-таки порешили, как и на всех концертах, выпустить меня последней.