Выбрать главу

— Какой смышленый, поспей-ка всюду.

— Поспеваю. Пока другие спят, я воздуху нахлебаюсь, жареных котлет не надо. Еще на новенькую дачу вожу мимо трампарка. Резеда у меня гладкая корова, травы хватает.

— Ну, ты даешь! Хозяин, как управляешься только. То-то, я чую, запах идет от тебя сытный. От чего бы, думаю, а ты коровой пахнешь, с ума сойти. И меня подлечил.

Тауфик потрогал пальцами стекло — за ним, в глубине, притаились боксерские перчатки. Долго он к ним подбирался.

— Дай, Валя, на лето!

— Отчество мое забыл? Предупреждал, Петрович я. Как звучит-то: Валентин Петрович Хорунжий!

— Ладно, Петрович, все равно пылятся, дай! Целенькими верну. Ежели с коровой управлюсь, с перчатками вреда не будет. Хочется, руки даже чешутся. Ты пьесы пишешь, знаю.

— Откуда же? — просиял Хорунжий. — И при чем тут пьесы?

— Знаменитым станешь. — помечтал Тауфик.

— Ловко ты распорядился.

— Пришел как-то, в щелочку посмотрел, а ты руками машешь — туда-сюда. Потом записываешь… Я, ей-богу, никому! У тебя — пьесы, у меня — корова Резеда, разве я не понимаю… Пришел, глянул только: театр изображаешь. Уборщице ведро помог тащить на другой день. Она пол мыла, а я листок прочитал. Пьеса… Фамилия… «Звезды не гаснут» называется. Вечные, значит.

— И что же?

— Твоя. Пи-исатель…

— Какой к чертям писатель! Из головы брось и разотри… Но предложил, предложил. Изучают, — приободрился Хорунжий. — Комиссия…

— Я сразу билет куплю.

— Разбежался, скорый ты, однако.

Хорунжию стало завлекательно-светло принимать на лицо прохладный воздух из окна. Он подошел к Тауфику и взял его за плечи.

— Это, братец мой, голубая мечта, а я-то — рыжий, — развеселился вдруг. — Рыжие всегда с секретом. Понимай!

Достал из пистончика брюк маленький ключ и распахнул шкаф.

— Забирай да гляди, чтобы не рассохлись, вазелином смазывай.

Подышал на перчатки Тауфик, щекой потерся о теплую кожу. Просторную сетку выволок из-под ремешка, как запасливый мужичок.

— Поберегу, поберегу, — зашептал. — В школе теперь пусто. Писать тебе можно, пока голова не заболит.

— Так и быть! — сказал Хорунжий. — Мяч забери баскетбольный. Сам накачаешь. Осенью команду соберем. Отдыхай от коровы, пускай теленка рожает. С толковым человеком и поговорить приятно.

«И надо же! — удивился Тауфик. — И судьей хочет стать, и писателем! Измучается смертельно, не сто рук-ног…»

Ходил Хорунжий в гимнастерке, где и раздобыл. Для школы поверх низкого ворота красный галстук повязывал. Значков цеплял на грудь штук пять: он и парашютист, и ворошиловский стрелок, и еще бог знает кто. Видочек прямо-таки головокружительного гражданина, поспевающего за весенним ветерком. У него на самом деле кружилась голова: страдал малокровием. Бледнел по пустякам, горячась и постанывая, стучал кулаком по столу, как по барабану, бегал из угла в угол. Должно, уставал от бесконечной занятости, недосыпал, жиров-углеводов не добирал. К тому же театром заболел и на пьесу грудью ложился, сминая листы. Разобраться, был он беден — двух сестер и горестную, подслеповатую мать обеспечивал жизнью. Неспроста и засыпал, привалясь к столу, просыпав рыжие волосы на бумагу. Но спохватывался моментально: снимал горн со шкафа, кусал губы и чистый, оскальзывающийся в воздухе звук достигал сторожа на нижнем этаже. У того звякала ложка в кружке, сахарный песок просыпался с хлеба. «Ну, Валентин! Истинно артист!» — всегда одинаково восхищался старик.

Мать Тауфика Сююмбике исчезала из дома, как ранняя птица, а возвращалась к намечающимся сиять звездам. Молодая, сильная, она не тяготилась жизнью, не жалобилась, — успевала. Тело томилось без ласки. Муж пропал без вести, потерялся на большой земле. Ее вызвал какой-то начальник, мрачный, с желваками на скулах, показал испугавшейся женщине помеченные печатями бумаги. Она поняла одно: муж ее Абдразяк нигде не значится, сгинул и следа не оставил. Начальник сказал, что это не редкость, но всегда предполагается сомнение, как правило, со временем себя оправдывающее. Он выразился очень туманно: слова его точно замерзали на лету. Да и сам он поеживался, растирал посиневшую кожу на руках, хотя по кабинету ходило волнами тепло и табачный дым улетучивался в форточку. Сююмбике ловила каждый звук, как в беспамятстве, гулко и пусто было под сердцем, жалкие обрывки мыслей постреливали в голове, точно разорванные пружинки, ударяя то в виски, то в затылок, и ничего не могла она понять своим бабьим опрометчивым умом, сжимала и разжимала кулачки, бестолково суетясь.