— У, жиган! Куда носом-то в чашку, — протягивает мне, — вытряхни под куст… Бери, да помни.
Обидно до слез.
— Ума-то, что у малого, то и у старого, — бабушка прибирает «со стола», — далась тебе эта дужка.
— Пусть привыкает. В школу скоро пойдет — по старым временам бороноволок.
Ерошит мне голову.
— Задолжал, выходит? — откидывается и дремлет.
Какое же будет у дедушки желание? А ну-ка ночью на сеновал пошлет? Или на конюшню, а там домовой Рыжке гриву заплетать начнет. Рыжка будет храпеть и биться, пока пена с него не станет падать. Тормошу дедушку.
— Что? — поднимает он голову. — А-а… Станешь деньги зарабатывать, так сапоги мне и купишь.
Дедушке ноги ломает «рематизма проклятая», и хорошие кожаные сапоги — его давняя мечта.
— Кабы золота комышек найти, тогда бы зажили. — Бабушка кладет ложки в котел.
— А что бы купили? — любопытствую.
— Нашли бы чего. — И загибает пальцы: — Пяток бы ярок, корову — Зорька старая стала, шубу мне, сапоги деду, тебе валенки, — и больше ничего придумать не может.
Беру ведро, в котором поим Рыжку, и бегу на Березовку. Набираю песку, полощу его, черпаю горстями, вглядываюсь — не пропустить бы золота. Нет, не блестит — и откидываю. Перебрал три ведра — фарту не было.
Много в Березовке утекло воды с тех пор. Давно не ищу в ведре самородков. Но память чем дальше, тем чаще возвращает в прошлое.
После долгой отлучки иду на Березовку. Поскрипывают ремни, блестят сапоги, лихо сидит фуражка с «крабом», у лацкана «крылышки» — волшебный ключ от небесных ворот.
Снегу еще нет, но в колее лед. Ручьи высветлились. Качает водой ветку калины, кровавая кисть обмерзла и ослепительно играет сосульками на солнце, пахнет едва уловимой холодной пряностью осеннего тлена. В мшистой тишине: фьюи-фьюи-фьють… Щуры клюют калину, роняют капельки-звуки: фьюи-фьюи-фьють…
А вот и дом. Лает Тайга. Лай неуверенный. В дремучих глазах вдруг искра — узнала: молотит хвостом, уши прижала, повизгивает.
Дедушка в проеме:
— О-о! Вася приехал…
Колобком скатывается с крыльца бабушка:
— Васенька, милый ты мой, кормилец, — суется мягким носом.
Кормилец, к слову. Никто их не кормил до последнего часа. И у самого начинает рябить в глазах. Поднимаюсь, захожу в сени, здесь по-прежнему пахнет зверобоем и душицей.
Настает время развязывать мешок. Достаю дедушке гравированный, с золотой насечкой портсигар с рубиновым камешком-кнопкой, а бабушке — кусок панбархата.
— На ково это мне? Ково я с им делать стану? — А сама прикидывает к груди, глаза блестят — рада.
И дедушка рад — заскорузлым, плохо гнущимся пальцем открывает, достает дорогую папиросу, нюхает и кладет обратно. Щелчок как бы добавляет массивности подарку и доставляет особое удовольствие.
Я где-то начинаю ощущать, что вещи эти тут не нужны, и радуются старики не им, а тому, что не забыты, не обойдены вниманием. И от того, что доставил им приятное, испытываю волнующую радость.
— Летшиком ведь он у нас стал! Ах…
— Хотела квашонку завесть, так будто нечистый под руку толкнул. Теперь уж раньше вечера не поспеет пирог. Ты, старый, петуха того, с голой шеей, заколи, да натаскай воды в баню, да веник с голубницы добудь.
— Какой петух, он уж в горы глядит, — смеется дедушка.
— Неужто побежишь? — огорчается бабушка.
— Надо бы…
— К вечеру-то воротишься?
— Как выйдет.
Бабушка вздыхает:
— Завтра, гляди, не припоздайся, баня к обеду поспеет, чтобы не выстыла.
В чулане вынимаю из посылочного ящика одежду для охоты, которая хранится тут постоянно. Достаю ружье из чехла, собираю и вешаю в комнате на лосиный рог. Бабушка готовит еду, дедушка улыбается:
— Ты ему петуха с собой положь, в рябчика теперь не попадет, отвык.
Сбор волнует. Рисуется дорога, места, по которым пойду, какую увижу дичь. Тайга учуяла сборы — запах ружья ей хорошо знаком — поскуливает.
Через Березовую гору направляюсь в верховья Багруша. Вдали срываются тетерева — птицы глуповатые, но осторожные. В ельнике собака взлаивает на рябчиков, гонится за зайцем, возвращается, высунув язык, глядит: правильно ли, дескать, делаю — и снова скрывается.
Я не был тут два года. На склонах там и сям вырублен лес. Под топор, скорее всего, попадает сосна, и глухарь уходит с обжитых токовищ. По ключам спускаюсь в Уренгинку, вытекающую из болота, по ней — к поселку, от которого осталось три жилых дома.