Утром Жариха постучала коромыслом в проруби, лед оказался толстым. Огляделась и увидела на крыльце снежный холмик.
— Э, видно, совсем худо дело.
Прогребла дорожку, растолкала собаку:
— Вставай, будет лежать-то, ишь, завалилась, барыня.
Очистила под навесом место, кинула половик, перетащила на него Потешку и накрыла старым одеялом. В этот день пришлось разделить ей свой суп на две части. Сунула плошку под собачий нос:
— Жри, навязалась ты на мою шею.
Однажды, когда на крышах появились сосульки, собака встала и, пошатываясь, направилась к старухиному дому.
— Пришла! — удивилась Жариха. — А кто звал?
Пропустила в избу, села у окна.
— Хоть бы раз почтальон пришел. Для чего прожила, никому не ведомо. Другие старухи внучонков качают, а у меня не задалось. И твой тоже хорош, — напустилась на собаку, — нет отписать: так, мол, и так, жив-здоров, фашиста воюю, не отвалилась бы рука небось.
Зазвенели ручьи, побежали с гор рыжие потоки. На припеке конопушками распустились цветки мать-и-мачехи. Вздулась речка. Через шаткий мостик пробралась Жариха, оторвала доску, что прибита была поперек двери, и принялась хозяйничать в избе Тимофея. Выгребла старые окурки, обмела тенета по углам, ругая пауков кикиморами, вымыла окна, побелила печку, а на пол постелила самотканый половик. Вскопала грядку под окнами и посадила ноготки. На ночь поставила квашню и загадала: поднимется тесто — придет Тимофей.
Появился он неожиданно, на рассвете.
Накануне я поздно вернулся с Березовки — помогал там копать огород, устал и спал беспокойно: мерещились солнечные косогоры, поющие косачи на березах, пушистые зайцы в темных ельниках. Вдруг будто кто-то в бок толкнул — проснулся, откинул одеяло и выскочил на крыльцо. Гляжу — за речкой Тимофей трубит в рог. К нему Потешка бежит, а за нею — Жариха. Сгорбленный Ермил — совсем старик стал — бредет за поредевшим стадом, головой качает: «Жидковат германец-то оказался. Ну, пусть не обессудит, не звали».
Одевшись кое-как, бегу за речку.
— Ты ли это, Васек? — Тимофей улыбается. — Вырос, не узнать. Есть дичь-то?
— Пропасть, — говорю словами Ермила, — не пугана.
Тимофей заволновался.
— И не думай, не пущу, — Жариха загородила дорогу. — Самовар ставить буду, пирог с грибами печь. Не успел на порог ступить и бежать — мыслимо ли дело? — Жариха тянет его за рукав и зачем-то говорит: — И скрипица твоя исправна.
— Спасибо, — Тимофей обнимает старуху, не может вспомнить ее имени и волнуется. — Ты, мать, самовар ставь, пирог пеки, а мы на часок сбегаем.
— Ружье принести? — я порываюсь.
— Не надо. — Он машет рукой, и я вижу, что на ней нет пальцев.
Выходим за поселок. Трава от росы голуба. Потешка часто оглядывается, проверяет: тут ли мы. Догоняем стадо. Ермил подает руку и мрачнеет: «И тебя отметил, подлый… А на Рыбакова похоронка пришла. Эх, какие сокола загублены!.. Ты, Тимоша, в ельник сверни, непременно зайца побудишь».
Ельник тих. Роса на хвое сверкает бисером. Прохладно.
— Ищи, Потешка! — подбадривает Тимофей. — Тут, тут…
Собака скрывается.
Стоим, прислушиваемся. Спрашиваю:
— Кто такой Карузо?
— Певец был знаменитый.
Тишину разбивает звук — словно огромная капля упала на дно серебряной чаши — и медленно затихает. Повторяется и, подхваченный многократно, сливается в руладу. Кажется, не одна, а две или три собаки гонят зверя.
Заяц не пуган, идет по маленькому кругу и, замкнув его, останавливается, садится на задние лапы. Повернув уши назад, слушает, как приближается гон.
Я посмотрел на Тимофея и не узнал его: ноздри раздуты, глаза блестят, губы подрагивают, и, кажется, ему не хватает воздуха.
Заяц делает высокий скачок. Тимофей идет на след, перехватывает Потешку и успокаивает:
— Ишь, запалилась. Ничего, ничего, теперь все хорошо будет.
КОСУЛИ
Когда отец ушел на фронт, мне исполнилось двенадцать лет. Мы по-прежнему жили в лесу, где без мужских рук и в мирное время обойтись непросто. А когда у нас в подполе замерзла картошка, то настали совсем тяжелые дни.
В зимние каникулы, с намерением чего-нибудь добыть, я направился на Березовую гору и нашел там следы трех косуль. Они привели к остаткам стога. Завидя меня, косули кинулись вверх и утянули за гриву. Преследуя, стал под гору их догонять, так как на лыжах я не проваливался, а они ныряли в снег почти с головой. Чувствуя, что их настигают, они разделились: две пошли вверх, а козел продолжал уходить вниз. Наверное, боязнь врезаться в сосну (а они там здоровенные) помешала прицелиться, и я сделал два промаха. При втором выстреле нажал посильнее на правую лыжу и зарылся в снег. Пока вылез, вытряс снег из валенок да очистил ствол ружья, — козел ушел.