Выбрать главу

Рассматриваю уплощенное тело с едва заметным продольным орнаментом, отливающим редким по красоте красновато-медным цветом. Круглый глаз на остренькой мордочке смотрит на меня неотрывно и, кажется мне, печально. Не шевельнется. Рву веточку рябины, бросаю. Ветка падает на медянку, но та кажется еще неподвижней. Снова ломаю и кидаю, потом еще и еще — медянки не видно. «Может быть, неживая?» — думаю. Снимаю ветки — лежит в том же положении. Выламываю прут, дотрагиваюсь до хвоста. Медянка неохотно, как бы через силу, сползает с тропы в траву.

Может быть, страх перед человеком сковал, не давал ей двигаться, или была больна? А я согнал зачем-то.

УЖ

Деда кусала змея на покосе. Его рассказ об этом случае я всегда слушал с внутренним содроганием и долго питал отвращение ко всему ползающему.

Как-то летом пришлось заночевать в верховьях Ая, у знакомого рыболова Шилова в землянке. Это пристанище с дерновой крышей, хорошо скрытое от постороннего глаза, он сделал сам, выйдя на пенсию, и проводил в нем время от первых проталин до белых мух.

При моем появлении он поднялся с лежанки:

— Уха еще горячая, ешь, да чай пей. — И снова свернулся калачиком, видно, намаялся за день.

Я похлебал ухи, напился чаю и лег рядом. Но сон, как всегда бывает при переутомлении, не шел. Казалось, лежу неудобно, искал подходящее положение, находил, но через минуту то же самое… Так ворочался, и вдруг показалось, что где-то совсем близко шелестит сухая трава. Поднял голову.

— Уж, — сонно сказал Шилов, поняв мое беспокойство.

— Что?!

— Уж, — повторил и засипел носом.

Остаток ночи я провел на берегу, так и не сомкнув глаз.

— Дурашка, — утром сказал Шилов. В руках он держал ужа. Пошел к реке, отпустил в заводь. Уж поплыл, блестя кожей на солнце, кокетливо подняв голову. «Ах, хорошо-то как!» — вздохнул старик и пожаловался:

— Все берега обтоптали, негде живому дыханию приткнуться. Вишь, присоседился. А мне что? Где молока плеснешь, где поговоришь — все не один.

В другой раз, придя к рыболову, спросил:

— Как уж поживает?

Старик поглядел на меня и промолчал. А вечером посетовал: «Прибил кто-то».

РУЖЬЕ

Пахнет пенками от топленого молока, кошмой, смольем и дегтем. Я на полу играю патронными гильзами. От них пахнет печеным яйцом, и этот запах мне весьма нравится. Рядом сидит и водит ушами Пальма.

На стене ружье. Мне страшно хочется подержать его в руках, но дед на этот счет строг:

— Нет-нет, лучше и не проси, нельзя.

Смотрю на ружье долго и впадаю в какое-то забытье. Дедушка трясет за плечо:

— Ишь, водит тебя, еще упадешь. — И снимает ружье с гвоздя.

От радости теснит в груди. Дед качает головой: «Ох, Вася, Вася…» Открываю затвор, вставляю гильзу, прицеливаюсь, воображаю себя охотником.

Вскоре эти игры перестали устраивать, я все чаще поглядывал через оконное стекло в лес. Настал день, когда дедушка и тут уступил — дал патрон. Я побежал за речку. Там на отмели бегали кулички. Целый час я ползал за ними. Они то отбегут, то перелетят, никак не могу прицелиться: то глаз затуманит, то воздуху в груди не хватает — боялся промахнуться. Но все же выстрелил — кулик упал. Принес домой, и бабушка его изжарила.

В те времена охота не была баловством. Скотину берегли к зиме, и всякая дичь была к столу добавкой.

В то лето я обежал все горы вокруг.

С тех пор через мои руки прошло немало ружей, пока последнее не зачехлил на вечное хранение. Ничего не могу сказать о них, кроме того, что хорошие, а то, первое, — берданку двадцать восьмого калибра, что висела на толстом гвозде, помню до последней царапинки. Чувствую при этом аромат гильз, кошмы, смолья и дегтя, вспоминаю дедушку, сидящим на дуплянке с конской сбруей в руках.

КОЛЕЯ

Я никогда не задумывался над тем, что делают зимой кроты. Казалось, спят где-нибудь в укромном отнорке. А тут в середине декабря спускаюсь с горы по канатной дороге и вижу — по лыжной колее кто-то бежит. На белку не похож, но и не мышь. Подхожу ближе — крот. Ах, дурашка, раздавят ведь! Непременно раздавит первый же, кого канатка потащит в гору — колея укатанная, свернуть не сможет, и погибнет. Вон уж едут…

Взял его в руки. Лапы и хоботок розовые, и сам он весь чистенький, плотненький, лоснится — мужичок и мужичок после бани, чай пить да по душам поговорить.

Перевернул его на спину — недовольно хрюкает. Совершенно удивительный зверек. А лапы! Сколько ими он земли перегребет в неустанной заботе о корме. Они напоминают мне руки моего дяди Вани. Он тридцать лет отработал канавщиком в мартене. Когда приходил летом домой из цеха и садился на порог, то опущенные руки, широкие, как лопаты, походили на лапы крота.