— Ах-ты, леший, чтоб тебя, горбоносого, паралик расшиб, перепугал до смерти: глаза навыкате шалые, ноздри раздуты, уши вразлет, рожищи корягами раскинул. Стоим, смотрим друг на друга. «Что, не того искал?» — спрашиваю. Только схрустело, и будто ветер прошел. И вдали уже со стоном: хыкр-хыкр-хыкр. Ощущение опасности миновало, но не исчезло совсем. Медведь есть и, возможно, рядом, таится, ждет, чтобы человек прошел. Развелось его немало, следы там и сям попадаются, а чтобы с самим встретиться, далеко не каждому случается. Другой раз в колее муть не улеглась еще, только-только тут был, а сколько ни озирайся, не видать, хоть и велик. Вроде бы сторонится, да кто его знает, зверь ведь. Доброму человеку встреча и ни к чему, а дурного отведет от соблазна.
Солнце светит в затылок и уж порядочно жарит. Тягун долог: час идешь — предела не видать.
Конец сентября. Трава одрябла, березы выжелтились. Последние благодатные деньки бабьего лета. Под ногой становится суше, деревья вокруг расступаются — впереди залитое солнцем пространство — голая покать охристого цвета до темной полосы ельников вдали, у самых курумов — каменных осыпей. На ней кое-где лиственницы-коряги с изодранными грозой стволами, сухие, отбеленные солнцем, выветренные до того, что под носом-долотом желны звенят.
Перевожу дыхание, оглядываюсь. От яркого солнца глаза щурятся. Внизу золотистая кайма березняка, над ним кое-где факелами вершины лиственниц. Чем ниже скользит взгляд, тем больше бледнеют краски. Долина Ая в самом низу скрыта белесой дымкой тумана. За нею буреют свежие выруба — расчищается место для нового водохранилища. За ними веселые желтые горки. Далее и выше полоса сосны зеленеет, а за ней темные ельники переходят в синюю волну следующей гряды, затем лазурную и, наконец, в жемчужно-матовую в самой дали — это Урал-Тау — главный хребет.
Идти чрезвычайно трудно — под сникшей травой, которую само по себе разрывать нелегко, как в омуте не видно ухабистого дна. Эти незаросшие прогалызины, по одной из которых иду, как спутанный, имеют свою историю. Раньше, когда не было железной дороги, завод жил на древесном угле. Заготовляли его многими тысячами коробов и свозили на заводской двор. За полтора века извели леса вокруг на десятки верст. И какого леса! Сосна, ель, лиственница в обжиг шли. Редкие коряги-монстры, истерзанные грозами, — свидетели той поры. Они так велики были, что свалить их дроворубы не могли, да и возчикам оказывалось не под силу свезти их на углевыжигательные печи. Кое-где делянки расчищались под покосы, кое-где прошли палы. Но и покосы, заброшенные давным-давно из-за того, что скотина перевелась, и опаленные места затянулись пыреем, частым осинничком, приземистым, объеденным лосями. Но уж ни сосна, ни ель, ни лиственница прижиться отчего-то не могут, хоть и прошло с тех пор лет сто. Ах, как много воды утекло. Заросли выруба, кроме редких плешин, как вот эта, поднялся лес, да уж не тот. Корявая береза, горькая осина, кое-где пихта, подлесок, перевитый хмелем, — уремный сор, малодоступный и худо обживаемый: зимой его насквозь просвистывают ветры, и негде укрыться глухарю, отстояться в буран лосю.
Ну что ж, не здесь, так в другом месте отстоится сохатый. Я иду и думаю о том, что не совсем скуден лес зверем: есть медведь, лося больше стало, нет-нет, да и заяц выскочит. И глухарь не перевелся еще, только дальше от дорог, вглубь забирается — нелюдимая птица. И радостно от этой мысли, и тревожно: все больше дорог становится, все меньше тихих мест остается. И цепляется мысль за соломинку: не привыкнет ли человек к глухарю, как привык к белке в парках, и не перестанет ли преследовать дремучую птицу?
Звонисто, с переборами, бегут ручьи вниз к Аю, по гальке, по каменной плитке, меж кручинисто сникшими ивами, ломкой калиной, по-вдовьи согнутой черемухой.
Поясницу ломит, крыльца, болят, скинуть бы ношу с плеч, упасть в сухой пырей, да искус велик добраться до верху. Истекаю по́том, хватаю пригоршней воду. Плещу в запаленное лицо и опять вздымаюсь, запинаюсь о скрытые пни, сучья, кочки, вывертываю ноги, падаю.
Вдруг все изменилось, будто из дымной избы попал в палату, отделанную зеленым бархатом с золотыми прожилками. Скинул мешок, сел, навалился на еловый ствол — и не шевельнул бы ни рукой, ни ногой. Тихо, только синичка-гренадерка мышкой в ветках снует. У нее своя жизнь и до меня нет дела. Редко она видела тут людей, а может, не видела совсем. Да и что делать тут человеку — ни грибов, ни ягод. Если и забредет случайно, следа во мху не оставит. В минувшие времена староверы в таких местах скиты ладили, непримиримые старцы молились здесь своему суровому богу. Еще лет тридцать назад, говорят, попадались местами черные раскольничьи кресты. Гренадерка хохол навострила, хвостик вздернула, перелетела.