Так продолжалось до осени, пока лесорубы не уехали — не то по домам, не то на другую делянку. На прощание Иванко Крюков пошутил:
— Спишь, как медведь, дай лапу на прощание.
— Ишь, разъелся, — сказала тетка Марфа и сложила к вагончику остатки еды.
Машина уехала, и наступила тишина. Костер подымил и погас.
Через неделю в город проникли слухи о том, что на автотрассе шоферам попадается молодой медведь, и достигли общества охотников. Собрали собрание: судили-рядили, что делать?
После долгих пересудов решили: увезти медведя в бурелом, куда люди не ходят, — там он найдет себе берлогу и переспит до весны.
Так и сделали.
А тут и зима началась, подули студеные ветры, погнали вдоль дороги снежные завертки, закоченела земля. День стал коротким, и непроглядная темень нависала над лесом.
Возвращался раз в позднее время из села Кувашей ветеринар Олег Александрович и увидел на дороге: маленький медведь бредет тощий-претощий, шерсть висит на нем. Узнал Олег Александрович Миньку, но не остановился. Куда теперь с ним?
КУНИЦА
«Вот как куница охотится, — рассказывал давний приятель Владимир Иванович. — Сижу это в сумерках под елью. Мешок развязал. Мимо белка — и на ствол, да как шнурком ее вверх дернуло. За ней — другая. Жую хлеб. Первая перелетела на соседнее дерево, за ней… куница! А у куницы, сам знаешь, мех-то получше, чем у чебурашки, будет. Схватил ружье. Смертный крик слышу — вынула из белки душу. Тихо стало. Сколь ни заглядывал, признака не оказала. Черной молнией сверкнула — и нет ее».
Куница — редкий подарок охотнику. Встреч с ней немного бывает. Каждая запоминается…
Лучи пронизывают хвойную сутемень — яркие пятна на податливом мху. Путаюсь в еловом буреломе, того и гляди ноги вывихнешь. Гортанный ропот — выбуривают истоки горной речки. Вода студеная, лилово-туманная в вечной тени. Замшелые стволы вкривь и вкось. Валит усталость. Леший меня занес. Скинул мешок и повалился в прохладные мхи.
Таких гиблых мест человек не чтит. Грибов, ягод мало, гнусу полно. Но пройдут первые заморозки, отсеют осенние ситнички, и наступит тихая благодать. И хороши станут в это время глухие ельники.
Лесовик глуповат и забывчив, пасет солнечных зайчиков на мягком мху. «Тень-тень-тень», — счет ведет на свой лад и сбивается. Котомка худая: трусит золотой хвоей, сыплет клюквенный бисер, ронит лист-багрян. Колокольчиком сладкоголосым синичка позванивает. На талинке качается аляпка — речной воробей — задумчивая птица. «Тень-тень-тень…» Опять сбился со счета. А вот тебе, чтоб не подслушивал — и повел рукой лесовик: марь в глазах, потекла усталость по жилам, разнежилось тело, смежились веки.
Пролетела сойка, уронила лазорево перо — голубыми кругами пошло. Лисица махнула огненным хвостом. Пал сокол и рассыпался ярью. Косач-лирохвост приосанился, — и пошел по лесу перелив бубенчатый. Высунулась острая мордочка — круглые ушки, острые зубки, повела носом в одну, в другую сторону, сиз-туман в глазах. Вытянулась струной, расстелилась платом дорогим. Махнул лирохвост крылом, да и был таков…
Капля сорвалась с ветки да по носу мне. Открыл глаза.
Небо синее, хвоя темная, белый мох. Вверх-вниз, вверх-вниз, не бежит, не летит, а перетекает плавно, повторяя невидимый узор, куница — золотая грудка.
Ах, как хорошо! В балете разве, да и то изредка, такое можно увидеть. Все дальше и дальше прошивает узор на темной ткани урмана. Ушла.
Досады нет. Радостная грусть — старости первый стук.
НЕБОЛЬШАЯ ПОВЕСТЬ О БОЛЬШОЙ ПТИЦЕ
Как же это, друзья?
Человек глядит на вишни в цвету,
А на поясе длинный меч!
Искристым утром, в изломе месяца Травы, он вывелся под старой елью, на толще прелой хвои, скупо устланной рыжими перьями.
Проклюнулся первым и успел обсохнуть, пока его братья и сестры выпрастывались из скорлупы. Когда же земля задымилась испариной, Старка вывела их из духоты хвойного полога. Три с половиной недели, большей частью прохладных, с дождями, истощили ее. Боясь застудить кладку, выходила ненадолго перехватить листьев брусничника, вершинок чистотела, почек дудника. Торопливо возвращалась, опять терпеливо сидела, поправляя под собой то или иное яйцо.