Выбрать главу

Анне вспомнилось, как девочкой она любила ходить на пожарища; обтрепанные старики нищие с окраин бродили среди черных руин и длинными суковатыми палками ворошили еще теплую золу, искали «клад». В золе вдруг открывалась чадно тлеющая головешка, и тогда, вздрагивая бородами, тусклыми от старости и нищеты, старики топтали ее ногами — так же молча и буднично, как эти казаки дотаптывали тлеющую жизнь.

Анна обогнала казаков.

Ей пришло в голову, что они найдут ребенка и прикладом разобьют ему голову.

— Эй, эй! — закричал на нее казак, несший фонарь. — Чего надо? Мертвого, молодка, не воротишь. Подыскивай теперь живого, кто повеселей.

— Ребенок у меня пропал, — сказала Анна, остановясь перед казаком. Ненависть перехватила дыхание. — Палачи! — сказала она тихим голосом. — Палачи, убийцы!

Казак пробурчал в бороду:

— Но, но… иди себе, иди…

Она бродила всю ночь и сама не помнит где. Только бледное, белое утро помнит она, золотые плеши в степи и сцепщика, который вел ее к себе домой через пути.

Этим утром у Анны открылась грудница.

Боли так были сильны, что она лежала без памяти, и жена стрелочника, накинув платок, побежала в больницу за доктором.

В бреду Анна видела ребенка: голенький и красный, он лежит в снегу, а руки у Анны в огне. Ребенка нужно кормить, а она боится спалить его своими огненными руками, наклоняется над ним, но ребенок не может поймать грудь.

Огонь сверкающими ручьями стекает с ее рук в снег, и снег начинает гореть вокруг нее и ребенка.

Ей было восемнадцать лет, и, очнувшись, она говорила: «Я жена Анджиевского, я — боец его отряда». Вместе с женой стрелочника, бойкой, тугогубой казачкой, она обошла весь Беслан, но никто во всем Беслане не видал ни ребенка, ни братишки. Прозрачная, злая ясность сошла на ее душу. Шкуро восьмой день сидел на подступах к Владикавказу, но казачьи лавы после каждой атаки откатывались назад. Владикавказ держался. Днем, когда стрелочник был на дежурстве, а жена ушла на рынок, Анна отыскала в рабочем ящике плоскогубцы. Она спрятала их в карман.

Потом она ходила в степь, укрывалась в балках. Солнечные дни грели землю. Плоскогубцами Анна перерезала провода полевых телефонов белых. В ночь на девятый день Шкуро начал бросать зажигательные снаряды в ингушские аулы, расположенные близ Владикавказа. Веера зарев встали над глубоким ночным горизонтом. Ингуши бросили позиции и пошли спасать аулы. Шкуро ворвался во Владикавказ, и город увидел на статном, надменном донце крепкого, коротконогого человека с глазами смелой крысы и волосатыми ушами. Город увидел Шкуро.

Глава пятая

Большевики отступали по Военно-Грузинской дороге на Тифлис. На горных вершинах лежали плотные длинные облака, такие же белые, как ледники. В широкой долине на ветвях кустарника висели сосульки. Порошил снег, вдруг скрывая горы и небо. Острый ветер резал ноги, как серпом. Гривы обледенелых лошадей, башлыки людей сдувало на сторону. Отряды, вышедшие из Владикавказа, в строю смешались, и теперь люди тянулись длинной сплошной колонной, голова и хвост которой терялись в пурге.

На подъеме к Ларсу ветер усилился.

Колеса повозок, обсыпанных снегом, издавали резкий звук, похожий на крик ишака. Иногда, скрещиваясь, стучали неотомкнутые штыки винтовок. Люди шли, глубоко засунув посинелые руки в рукава шинелей либо растирая снегом побелевшие уши. Иногда какой-нибудь боец, обмерзнув на ходу, вдруг начинал вертеться на месте волчком, приговаривая: «Ах, мать честна!», глухо бухая сапогами о щебень шоссе, и, снова покрутившись, догонял товарищей. Звенящая снежная пыль неслась по шоссе, завиваясь кольцами и вытягиваясь.

Издалека, разрываемая ветром, долетала песня:

Ты воспой, сирота, песню новую! Хорошо песню играть пообедавши, А я, сирота, еще не ужинал…

Пели донцы в голове колонны, за пляшущей стеной пурги:

Поутру сироту на допрос повели: «Ты скажи, сирота, где ночь ночевал? Ты скажи, сирота, с кем разбой держал?» — «У меня, молодца, было три товарища: Первый товарищ — мой конь вороной, А другой товарищ — я сам, молодой, А третий товарищ — сабля вострая в руках».