Вскоре машинистов позвали в штаб железнодорожного батальона. Там, за широким столом, тиская в ладонях пустую чернильницу, сидел командир батальона, человечище саженного роста, гулкий, громкий и сердитый, с волосами, вьющимися как овечья шерсть.
— Вот что, приятели, — гаркнул он, — бери в углу винтовки, принимай участие в обороне. Беляк жмет, а людей мало. У каждого из вас в окопе должно быть свое насиженное место. Как засвистит депо — днем ли, ночью или на зорьке, — кидай все и катай в окопы. Стрельбе обучены?
— Нет еще, — сказал Шемша.
— Пустяковое дело!
Командир выдернул из груды винтовок, сваленных у стены, одну, подбросил ее на своих широких ладонях.
— Винтовочка трехлинейная, — застенчиво проговорил он, — мосинская, образца тыща восемьсот девяносто первого года. Много беляков я этой бабушкой с жизни снял.
Обучали машинистов за станцией, у стенки инвентарного склада. На шершавой стене командир углем начертил офицера в фуражке с кокардой. Стреляли плохо, и только Бобанов попал нарисованному офицеру в живот.
К вечеру машинисты пошли на отдых. Спали они в дежурной, на топчанах. В комнате было чисто: как все чахоточные, Шемша до святости был опрятен, сам подметал дежурку полынным веником и под своей кроватью поставил консервную банку — сплевывать мокроту. На подоконник он положил все еще не початый кусок сала.
Машинисты сжевали пайковый хлеб и легли спать.
Но после стрельбы не спалось.
По комнате ходили полосы света — паровозы маневрировали на путях. Приятно, по-знакомому, бренчали в рамах стекла.
Малай сел в кровати и сказал плача:
— Не желаю я за Котельниково биться! Чего я буду биться за Котельниково, на какой ляд оно мне сдалось? Я хоть не украинец, а рожден на Украине. За Украину — пожалуйста, я буду зверски биться, а за Koтeльникoвo не хочу.
— Дурак, — спокойно ответил Бобанов, — вот дурак. С Украины сначала немцев нужно сбить. Украину еще пойди достань пролетарской рукой. Это как же выходит? Мы ее будем освобождать, а ты — посвистывать?
— Ты меня не пугай. Я под Николаем Вторым жил и не боялся. — Он спиной упал в постель, деревянный топчан под ним заходил ходуном. — Эх, машинисты! Не люблю я человеческой крови — не дождик, от нее хлеб не растет. Ведь как жили? Выйдешь вечерком в железнодорожный сад — дивчины ходят спелые, зубки белые, бровки гнутые, грудки теплые. С какой так потреплешься, с какой в овражек пойдешь. А то занехочется — ступай себе домой, мать накидает на стол каши с маслом, студню, жестянку кинет с килькой. Жри. И ступай себе храпеть за занавеску до самого дежурства.
Шемша говорил из темноты:
— Дура ты, Малай. Жеребок. Если когда наблюдал, жеребок знать ничего не хочет, кроме материна соска. Желудком живет: пососал — и вылил, пожевал — и наклал. Ты пятого года не видел, и жизни ты не осмысливал.
Малай снова садился на койке, спускал на пол белые ноги. Из-под расстегнутого ворота его рубахи тускленько светился нательный крест.
— А песни-то, — задумчиво вспоминал он, — какие песни поют у нас на теплой Украине!
Пел он прекрасным, свободным и высоким голосом.
Всвистывали, проходя, маневровые паровозы. Пел Малай. Полосы света скользили по его коленкам, по шинели, брошенной на топчан, по ободранной дверной раме.
Голод мучил машинистов и во сне.
Шемша видел во сне, будто он здоров и вот подходит к пасхальному столу, накрытому чистой скатертью, и на опрятных тарелках лежат гречаные пироги с капустой, вареники, коржи с маком, на которые — ах ты, мамонько! — такая мастерица тихая его старуха.
Бобанов видел вокзальную буфетную стойку; за стеклом всякое — мясное и рыбное, и ломти хлеба с лососинной, розовой, как рассвет, и с икрой, глянцево-черной, как антрацит, — весь этот буфетный ассортимент, предназначенный для бар, путешествующих по международному, по первому и уж на крайний случай по второму классу, а буфетчик ему говорит: «Ну, здравствуй, Бобанов! Ну, кушай, Бобанов! Теперь, слыхать, революция, подавили мы бар, как насекомое на стенке. Кушай, Бобанов!»
Малай же видел реку, не так чтоб широкую, но быструю: плывут по реке тесно, как льдины в ледоход, свиные окорочка и хлебы, супные судки и плюшки, всякая невозможная рыба — копченая, вареная, жареная и вяленая; а у него, Малая, что-то лодки нет; как же это — лодки нет… как же без лодки поймаешь… уцепишь… ухватишь… съешь?