И только в те минуты, когда в Котельникове тело Шемши перенесли из бронепоезда на вокзал и положили на голый стол в буфетном зале, Бобанов понял, что ему хочется привалиться где-нибудь в углу и подумать обо всем, что случилось с ним.
Он сел на пустую стойку.
Большая лампа с захватанным стеклом горела на прилавке. Дождь, начавшийся во время боя, не переставал лить. Стекла в черных и высоких окнах бренчали. По залу, стуча сапогами, бродили бойцы.
На столе темнел труп Шемши с головой, обмотанной в гимнастерку. Одна рука его свесилась, пальцы были загнуты внутрь. Бобанов едва отпустил себя, сейчас же почувствовал усталость. Да, машинисты, он устал! Он зажмурил глаза, и сонные шаги бойцов, слоняющихся по залу, ему представлялись тишиной, только, быть может, немного шумной. И ему очень хотелось пить, и, зажмурясь, он представил себе раковину в станционной уборной, кран плохо завернут, медленными каплями падала вода. И, несмотря на то, что в зале было шумно, он ясно слышал влажные, полнозвучные шлепки капель о дно раковины. Шлеп да шлеп. Шлеп да шлеп…
Он дернулся и открыл глаза. Тело Шемши в смертном покое лежало перед ним на столе. Рубаха, в которую была закутана голова машиниста, напиталась кровью, черные капли медленно падали, ударяясь о каменный пол.
Шлеп. Шлеп да шлеп…
Тогда он понял — эх, машинисты! — да ведь это Андрей Платоныч Шемша, папаша и неоцененный друг, лежит на столе с развороченной в бою головой!
Бобанов соскочил со стойки, поправил на спине винтовку, резко, длинными шагами, подошел к столу.
Он захотел поцеловать Андрея Платоныча в лоб, как целуют дорогих покойников, но у Андрея Платоныча не было головы, и Бобанов поцеловал его в грудь, в шинель, пахнущую дымом и мазутом.
И тогда та остервенелая злость, которой он ждал в бою, широкой и свежей волной накатила на него. И он обрадовался ей. Он поднял кулак и потряс им над телом папаши Андрея Платоныча.
Он поднял свесившуюся руку Шемши и приладил ее на его груди, отвернулся и пошел в дежурку, чтобы в сундучке Шемши отыскать сменку белья и, как то принято, одеть Шемшу, прежде чем его опустят в могилу.
В дежурке на подоконнике горела толстая вагонная свеча. Отекший стеарин свисал с подоконника белой гроздью. Малай сидел на табуретке, на коленях у него была газета, на газете лежало сало. Орудуя широким ножом, он отрезал и запихивал себе в рот куски.
— Здоров, дорогая сука, — тихо сказал Бобанов, остановись в дверях. — Жуешь?
Сонные, затянутые маслом глаза Малая раскрылись, он проглотил кусок и, медленно придерживая сало на коленях, поднялся навстречу Бобанову.
Он хотел положить сало на подоконник, метнулся в сторону, сказал хрипло:
— Да что ты… Эй…
Рот его покривился, он очень побледнел.
И вдруг, нырнув под локоть Бобанову, кинулся в дверь.
Дверь на болту стукнула. Камень, привязанный на веревке, ударил Бобанова по колену.
Бобанов толкнул дверь, выбежал на платформу. Дождь не переставал, лоснились рельсы, в лужах дрожали и зыбились цветные сигнальные огни.
Малай прыжками бежал через пути, белая его рубаха поймала зеленый свет стрелочного фонаря, кинулась в сторону и стала одеваться темнотой.
Бобанов сдернул с плеча винтовку, упал на колени, потом на живот, приложился и выстрелил.
2. Рассказ о зрении
— Это у Егорья, за пятнадцать верст, — пояснил слепой звонарь. — А ты слышишь? Я тоже слышу — другие не слышат.
Едва прошел слух, что белые мобилизуют железнодорожников, машинист Бобанов положил в берестянку повидло и сменку белья. Вышел он в ночь. На нем была заячья шапка, которая грела его уши, и валенки, которые грели его ноги. Шинель же у него была на рыбьем меху, он скоро прозяб и стал бояться ледяной смерти. Всю ночь машинист шагал белым полем, под звездами, похожими на сигнальные огни, а к утру дошел до селения Ровеньки, где стояли белые, но дальше уже начинался фронт. Это была знаменитая зима девятнадцатого года, зима буденновского марша на Ростов-Дон.
В Ровеньках тепло пахло дымом, на пруду, обсаженном голыми ветлами, солдаты ведрами набирали из проруби воду. Застав не было, и Бобанов вольно пошел по улице, примериваясь к домам: куда бы зайти? Перед белобокой церковью расположилась артиллерия, и там жгли костры. Во всех дворах, мимо которых Бобанов проходил, стояли лошади, курчавые от инея. Бобанов, не чувствуя ни ног, ни пальцев, ни щек, выбрал землянку, по уши утонувшую в сугробе. Траншейкой, пробитой в снегу, он дошел до двери с ржавой подковой вместо кольца. Он погремел этой подковой, на его шапку свалился с крыши снег. Ему отпер дверь пацанок лет пяти, в женской кофте, босой, глаза волчьи.