— Эй, не разговаривать там! — раздался голос Ковалева за дверью; прикладом винтовки он застучал в дверь.
— Куражится, — сказал Королев шепотом, мотнул головой и зашевелил пальцами на коленях, покрытых залатанными портками: вот, дескать, как оно…
Помолчали. Становилось темнее да темнее; видно, близко было болото, потянуло через щели мокрым торфом, слизью болотной; шелохнулась в сенной трухе мышь, пискнула, от земляного пола запахло червями.
Аркадий Петрович встал, ноги у него были тяжелые, а тело слабое, в висках постреливало, как от угара. Он сделал вид, что равнодушен к своей судьбе, ибо уверен в том, что все хорошо сладится; прошел от стены к стене, поковырял пальцем ссохлый столб, подпиравший крышу, и, подойдя к розвальням, вдруг нагнулся к Королеву. Спросил тихо:
— Как думаешь, почтеннейший, а стенкой тут не пахнет?
— Как?
— Стенкой, спрашиваю, не пахнет? Расстрелять не могут?
— Какое выйдет кому расписание, — сказал Королев, — все может быть.
Выслушав это, Аркадий Петрович еще раз прошелся от стены к стене, остановился, поглядел на крышу: в крыше кой-где провалилась солома, видно было небо, сонное и тихое.
Сказал:
— А у меня, брат, сын есть. Пяти лет.
— Тэк-с, — сказал Королев.
— Владимир, — сказал Аркадий Петрович.
За стеной звенящим тенором напевал Ковалев песню про Стеньки Разина челны; выходило это у него разливно, распевно, в голосе его чудилось водное раздолье.
Походив, Аркадий Петрович спросил:
— А как, брат, думаешь, если золотой дать? У меня царский золотой есть.
— Золотой дело сходное.
Загремела задвижка, застреха заелозила в петле, голос Ковалева закричал буйно:
— А, сволочи, помолчать не можете, коли приказываю! Так я вас…
В щели двери, мутное в густо завечерневшем свете неба, показалось тонкое тело его; он спокойно приставил винтовку к стене, медленно засучил рукава и пошел на Королева, не отрывая глаз; когда подошел, Королев отступил шаг назад, опустив руки, тоже не отрывая глаз от глаз Ковалева. Ковалев наступил, Королев отступил.
Здесь, подняв руку, Ковалев замахнулся — от удара ляскнули зубы Королева, как у волка голодного.
— За что бьешь? — спросил он, утираясь рукавом.
— А за то!
Размахнулся — и снова ляскнули зубы.
Королев утерся рукавом, на рукаве проступили капли крови, черные. Опустив руки, глядел на Ковалева и ждал. Ковалев повел плечами, шеей, повернулся и пошел за винтовкой. Запирал за собой дверь, бранясь вполголоса, срамно, приплетая божественное.
Аркадий Петрович сел на труху, в душе его дыбилась вода какая-то, дрожливая.
Королев сказал:
— Зверь-человек. Само первое — не за што. — И лег ничком в дровни, слышно было, как сморкался кровью, подминал под себя солому. Сквозь прорехи в крыше видны были теперь звезды, дрожащие голубым светом, то и дело их прикрывали тучи. Скрипел ветер. Ковалев за дверью притомился, умолк…
— Стреляют! — проговорил Аркадий Петрович, приподняв голову и насторожившись.
В потемках не видать было Королева, только слышен его голос:
— Чего ж не стрелять?
Просторный воздух ночи волной, напоенной свежестью, донес с ближних скатов гул, который разрастался, как невидимый пожар, то пуще, то глуше; будто били по чугунной свае на стройке, тяжело занося молот за плечи, потом раздался крик сотни глоток.
И уже здесь, под самым селом, раздирая, разрывая воздух, четко гаркнул пулемет, залился припадочным кашлем.
Аркадий Петрович, плотно запахнув пыльник, поднялся с койки, ноги едва держали его, словно под колени ему били доской, шибко застучало сердце — гулче, нежели пулемет.
— Аа-ва-ва, — сказал он, потом справился и крикнул, брызжа слюной — Слышишь? Слышишь?
Королев сел в розвальнях, поглядел на дверь.
Закричали «ура». Здесь же, совсем близко, были слышны удары конских копыт по земле, несколько раз крикнули винтовки, пулемет помер, — видно, задохнулся в кашле, Минут пять клокотали крики, треск, лошадиное ржание, потом смыло шум, ушел он куда-то за скаты, где под ветром ежатся поля.
Звезды глядели в прореху крыши.
— Кто такие, стрелять буду, — сказал за стеной Ковалев громко, но не охально.
Два голоса ответили ему:
— А ты кто таков?
— Со звездой он.
— А, леший! Ткни-ка его, Саша.
— Зачем ткни? За шиворот возьмем.
— Не стреляю! Не стреляю! — крикнул Ковалев. Раздался шум борьбы, неравной и неупорной.
Аркадий Петрович бросился к двери, застучал в нее кулаками, занозил себе ребро ладони.
— Отоприте, я арестован большевиками! Господи, господи, да что же это такое!
И, пока гремела щеколда, напирал на дверь руками и грудью, мешая отпереть; на гумне, после теми сарая, видать было хорошо; увидел Аркадий Петрович мальчика в погонах на плечах, с лицом возбужденным и тонким, прищуренными глазами вглядывающегося в него и троих солдат, закручивающих бьющемуся Ковалеву руки за спину; захотелось ему плакать, он двумя руками схватил руку мальчика, запыхавшись, заговорил от радости бестолково:
— Благодарю вас, поручик, за освобождение, я из Москвы, я хотел перекинуться к вам. Как мы ждем вас там, в Москве, как мы верим в вас, в то, что вы спасете… родину… страждущую…
Офицер бережно высвободил руку, поглядев на Аркадия Петровича насмешливо.
— С кем имею честь?
— Я из Москвы. Может быть, слышали, на Малой Лубянке в доме номер…
— Нет, не слышал. Сейчас вас проведут в штаб.
— Да, да, благодарю вас…
— А это еще что за чучело?
Выйдя из риги, Королев поклонился офицеру в пояс, отчего волосы его кинулись вниз, на закровавленное лицо, а когда выпрямился, откинулись они у него назад, открыв рассеченные губы и нос, темный от крови. Только глаза его глядели светло — ну, как у парнишки махонького.
— Ты откуда?
— Крестьянин села Ганькина, Иван Петров Королев. На предмет того, как баба рожает в кузьминской больнице, у дохтура Карла Ивановича, шел, ваше благородие, по беспокойству моему…
— А кто это тебя разрисовал так?
— Пострадал, ваше благородие, беспричинно.
— Ладно, в штаб. Все тут? Гаврильчук!
Гаврильчук, крутогрудый, могучий солдат с «Георгием» на груди, повел Королева и Аркадия Петровича в штаб.
Село ожило: слышен был хохот солдат, ходивших по избам; несколько человек, окружив молодую бабу, спрашивали, есть ли на селе девки, которым любы офицеры. Баба приседала, пищала тонким голосом: «Ай, не трожьте, не замайте, соколики»; добровольцы щипали ее за грудь.
Штаб помещался в избе, стоявшей одиноко, посреди двух пролетов; к ветле были привязаны лошади, два солдата сидели на завалинке, играючи со щенком, лохматым и лопоухим. Он тыкался им сонной мордой в сапоги, вертел хвостом.
— Пленные, што ль?
— Коммунисты.
— Позвольте, — в возмущении проговорил Аркадий Петрович, — какое право вы имеете обвинять нас в коммунизме? Я доложу об этом господам офицерам. Коммунистов красные не стали бы запирать в сарай и угрожать расстрелом.
— Мы что, мы ничего, — разом в один голос сказали солдаты и посторонились, давая пройти.
В сенях, под скамьей, стояли горшки, прикрытые дощечками; слепая на один глаз кошка, вся в репьях, обнюхивала их, пропустив хвост меж задних ног.
Войдя в избу, увидел Аркадий Петрович свечу на столе, бутылку водки и стакан, бумаги, закапанные стеарином; за столом в расстегнутом кителе сидел толстый генерал, лицо у него было оплывшее, усы нечесаные; облокотись на стол, глядел он на пламя свечи и сковыривал с нее бугорочки стеарина. Под образами на скамейке сидел адъютант с рукой на белой перевязи; молодые живые глаза его были красны, — быть может, от усталости, а может быть, от выпитой водки. На полу, на корточках, сидел третий офицер, немолодой и плешивый, и набивал папиросы; гильзы у него ломались, он бросал их с сердцем под лавку и говорил: «А, мать твою!»