— Учил, — ответил Боря. — Я все учил, только про циклопа больше запомнил, потому что ему потом еще глаз выжгли.
— Ну, ладно, садись, — сказала Антонина Сергеевна. — Двойка. На тот же вопрос ответит… Десятников.
Юрка встал, но к доске не пошел, а начал ковырять замазку на окне и вдруг сказал:
— Я тоже этого не учил. Нам не задавали.
— Как же не задавали, — сказала Антонина Сергеевна, — у меня записано. Садись, Десятников, очень плохо. Двойка.
— Ну, началось, — прошептал Фимка. И вдруг я слышу, вызывают меня.
А я знал, я все знал: и про морские берега, как они изрезаны, и что воды в реках было мало, и про Фермопильский проход; я все учил и запомнил, потому что мне было интересно, хотя про циклопа, конечно, лучше всего, но я тоже встал и сказал, что не учил, потому что не задавали.
— Это что же такое! — воскликнула Антонина Сергеевна. — Это прямо забастовка какая-то. Очень глупо. Глупо и стыдно.
И поставила мне двойку.
Мы и сами понимали, что это нехорошо, но все равно бы теперь уже никто не сознался, и Антонина Сергеевна тоже знала, поэтому она перестала спрашивать природу и население и пошла дальше, а я сел на место и стал думать, что же теперь будет.
«Вот и все, — думал я. — Не видать мне теперь ни Вадика, ни Сиверской, ничего. Видно, никогда мне по-настоящему не исправиться: и в барабан я на вечере стукнул, и после баскетбола опоздал, и сутулюсь по-прежнему, и вот теперь еще двойка. Теперь уже наверняка все».
— Опять этот журнал, — сказал мне Игорь, когда мы выходили из школы. — Все из-за него.
Я шел домой, и снег вокруг меня летел как-то во все стороны, не разбери-поймешь. Мамы еще не было, но на столе лежало письмо от Вадика, и я, даже не раздеваясь, разорвал конверт и начал читать.
«Здравствуй, Саша, — писал Вадик. — Кадыра позвал меня в воскресенье ловить рыбу подо льдом, и я сразу же сел тебе писать, чтобы письмо успело дойти, потому что мне страшно хочется, чтобы ты тоже пошел с нами. Это тот самый Кадыра — помнишь, я тебе писал, — и как раз сегодня, мы с ним подрались, не помню уже из-за чего. Мы с ним так здорово подрались, что из меня до сих пор еще течет кровь, не отовсюду уже, а так, кое-где. Мы, наверное, дрались с ним целый час, и я не удержался потом — позвал его к нам пить чай и помыться, конечно, потому что я ему тоже крепко пару раз попал, хотя он мне все-таки больше. Он сказал, что возьмет нас с Танькой за рыбой, а я спросил про тебя, и он сказал, что можно. Может, тебя отпустят, так ты обязательно приезжай, потому что он сейчас сидит тут и чинит Таньке крепление, а когда кончит, мы начнем делать специальные удочки; и я для тебя тоже сделаю, и лыжи у нас есть лишние, и все. С нами еще пойдет Кадырин отец, он знает, где тонкий лед и нельзя удить, и я для тебя все-все приготовлю, только ты, пожалуйста, приезжай.
С приветом. Вадим».
Когда я дочитал это письмо, мне так захотелось в Сиверскую, что просто нельзя уже было больше терпеть, но тут я вспомнил все, что случилось, и побежал обратно в школу. Я бежал и думал, что если все рассказать Антонине Сергеевне, она исправит мне двойку, и я хоть весь учебник выучу наизусть, только бы меня отпустили, потому что Вадик так меня ждет и все для меня приготовил.
В школе уже была вторая смена, и шел урок, и в коридорах было пусто. Я пошел в учительскую, чтобы спросить, где сейчас Антонина Сергеевна, но там тоже никого не было, и я уже хотел уйти, но тут вдруг увидел на столе наш классный журнал. Я его сразу узнал по кляксе на обложке, и мне вдруг стало больно под коленками, не знаю даже отчего; но все-таки я подошел к столу и начал листать журнал, пока не дошел до истории и не увидел свою двойку. Не знаю, что со мной тут сделалось.
Я вдруг сразу вспомнил все-все, что со мной было и как я хотел исправиться, и что теперь уже все кончено, и в голове у меня завертелось. На минуту, наверно, я стал сумасшедшим, потому что вдруг захлопнул журнал, оглянулся кругом и сунул его за портрет Макаренко на стене, а потом убежал и даже не думал, видел меня кто-нибудь или нет.
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЕЩЕ НИЧЕГО НЕ КОНЧАЕТСЯ
Когда я пришел на следующий день в школу, все уже знали, что пропал журнал, и была паника. Все галдели и кричали друг на друга, и больше всех кричали отличники, а Фимка сидел верхом на парте и всех подозревал.
— Наверное, это Борька стянул, — сказал он мне сразу, как только я вошел. — У него больше всех двоек, он и стянул.
— Сам ты стянул, — сказал Игорь. — Разве это от двоек поможет? Ни за что не поможет, только еще хуже будет. Не надо было его трогать, с журналами лучше не связываться.
Я заметил, что теперь, когда журнал пропал, Игорь еще больше стал его бояться, а я думал, что он-то обязательно обрадуется.
— Нет, — сказал Фимка, — наверно, все же не Борька. Вон он как заливается, как паровоз. А кто же тогда?
— Эх ты, — сказал Игорь, — сыщик.
В это время в класс вошла Антонина Сергеевна, и лицо у нее было расстроенное, как в больнице.
— Садитесь все по местам, — сказала она. — Тише. Первого урока у вас не будет. Сейчас я уйду, и вы сами обсудите, что делать. Я обещала директору, что к концу этого часа журнал будет на месте, и я на вас надеюсь. Все.
Когда она ушла, первым вскочил Юрка Десятников и закричал, что можно делать что угодно, и он, конечно, тоже однажды поджег парту, но воровать журнал — это уже слишком. Он хотел еще сказать о бдительности, но тут девочки начали кричать, что он сам ужасный хулиган и кому бы говорить, только не ему, а Боря Кашленко вступился за него и сказал, что кто против Юрки скажет, схватит по мозгам, хоть девчонка, хоть кто; и после этого поднялся такой крик, что ничего уже нельзя было разобрать. Кто кричал про журнал, кто про двойки, и все подозревали друг друга и вспоминали, кто как хулиганил, а некоторые просто так орали и стучали по партам, как сумасшедшие.
«Вот что я наделал, — подумал я тогда. — Это из-за меня. Выходит, я уже стал негодяем, только не заметил когда».
Мне вдруг стало на все наплевать, будто я уже умер. Пускай меня не пустят в Сиверскую, пускай исключат из школы, пусть что хотят делают, раз я умер, только бы они перестали кричать и показывать пальцами друг на друга.
«Что я буду всем им жизнь отравлять, — подумал я, — лучше бы мне умереть».
Я взял промокашку и написал на ней, где я спрятал журнал, а потом толкнул Фимку, чтобы он перестал орать, и отдал ему эту записку.
— Вот, прочтешь, когда я уйду, — сказал я ему и пошел к двери.
Никто, кажется, не обратил на меня внимания, и я, выйдя за дверь, сразу же побежал вниз, чтобы Фимка не успел очухаться и не потащил бы меня обратно.
На улице было очень тихо и светло, хоть и без солнца, и я пошел просто так прямо, потому что не знал еще, куда мне идти и что делать.
«Нет, — думал я, — теперь уже все. Никогда мне не исправиться, ни ученым не стать, никем. Мама придет в такой ужас, что никогда теперь не пустит меня в Сиверскую к Вадику, а без этого зачем же мне жить? Совершенно незачем».
Мне вдруг так захотелось, чтобы было зачем жить, что я не выдержал и даже побежал. Я тогда еще не соображал, куда, а все бежал мимо домов, переулками, какими-то дворами, потом проехал немного на подножке и снова побежал пешком; и так я бежал, пока не увидел мостик и за ним Варшавский вокзал с большими буквами на крыше.
«Так вот куда я бежал, — понял я и остановился. — Ну и пусть! Раз теперь все равно уже хуже не станет, я поеду в Сиверскую, а там будь что будет!»
— Ну и пусть! — крикнул я вслух и помчался через мостик к вокзалу налево, туда, где кассы.
Я бежал и думал очень быстро и про все сразу: и про маму, и про журнал, и про Стеллу, и, главное, я думал, что, может, еще не все кончено, мы пойдем ловить рыбу, и у нас с Вадиком хватит времени обо всем поговорить, и мы обсудим с ним и с Кадырой тоже, кем надо быть, чтобы не стать негодяем, и может, тогда все уладится и снова можно будет жить хорошо и интересно, что бы там с нами ни случалось.