— Еще бы не выгоднее… Хорошего сезонника, Савка, ничем не заменишь… А какие на него затраты? Сущие гроши… Ишь, сколько приплыло!
— Будет улов, Лукьян Свиридович. Будем брать их завтра голыми руками!
— И с каждой весной все больше… Расплодилось народу — деваться уже ему некуда.
— Пусть размножается — найдем дыры!
— О, не говори, Савка… Скоро их столько будет, что и земля не прокормит… И нас с тобой проглотят… Великий мор надвигается на нас, Савка. В писании прямо сказано…
— Что там писание… Не верит ему наш паныч.
— Доучился!
— А что ж… Все европы прошел, а теперь еще и Америку пройдет.
— Думаешь, Америка его научит, как черные бури обуздать, как дожди вызвать?
— Может, и научит.
— А я тебе скажу, Савка, что все это кара божья. Все грешные, на всех ее пошлет, а начинает с нашей Таврии. Да иначе и быть не могло, потому что содом у нас тут, сборище всяких еретиков… Там басурман, там духобор, там немец-лютеранин. Кому здесь стоять за православие? Потому с нас и началось… Бураны, засухи, недороды, вода пошла вглубь. Были когда-то в степи и реки и озера, а где они сейчас? Попрятались, повысохли, мертвые пески надвигаются…
— Это потому, что земля стареет, Лукьян Свиридович.
— Кара, Савка, кара… За грехи наши ниспослано все это на нас. Зимой снега не увидишь, летом — бездождье египетское. В давние времена тут, говорят, леса чуть ли не до самого моря шумели, а сейчас, куда ни глянь, пустыня светится. Так же птица и зверь… Еще на моей памяти сайгаки, тарпаны в степях водились, а сейчас где они? Где байбаки, что свистели по всей степи? Неспроста они покинули Таврию, первые гибель почуяли…
— Тарпанов колонисты уничтожили, — возразил Савка. — За то, что их кобыл покрывали.
— Колонисты колонистами, а кара карой… Ну, прошу к столу.
Только сели, как ввалились два приятеля Савки, те, которых он посылал по какому-то делу.
— Чего же вы стоите, лоботрясы? — обратился Гаркуша к приятелям, которые, мрачно поздоровавшись, переминались с ноги на ногу у порога. — Садитесь… Это Гнат, сын Ивана Сидоровича Рябого, а это Андрущенко Тимоха с Горностаевских хуторов, — отрекомендовал Савка приятелей, когда они, погремев стульями, наконец, уселись за стол. — Ну, есть?
— Есть…
«Лоботрясы» добыли из карманов черные пузатые бутылки и молча выставили их на стол.
— Ты меня обижаешь, Савка, — запротестовал Кабашный веселея. — Разве ж у меня не такая? Может, скажешь, у деда водой разбавлена?
— Это перцовка, Лукьян Свиридович… Задолжал мне здесь один человек… Садись и ты, Настя, — распорядился Гаркуша, наливая чарки. — Чувствуй себя с нами не наймичкой, а хозяйкой в хате… Итак, за то, чтоб хорошо ярмарковалось… Будьмо!
Ходит, раскрасневшись, Настя вдоль стола, убирает объедки, меняет посуду, касается как бы ненароком дедова крестника своей пышной грудью. Савкины плечи словно не чувствуют этих прикосновений. Не до баловства ему сейчас. Сидит над жареным поросенком, глушит, не пьянея, чарку за чаркой, разглагольствует.
Самое большее наслаждение для Гаркуши за столом — чтоб дали ему всласть наговориться, чтоб было кому его слушать и чтоб сидели при этом у него по правую и по левую руку покладистые поддакиватели. Здесь все это было. Правда, Гнат заикается уже больше обычного, а второй подручный, Андрущенко, растрепав кудри, все нахальнее подмигивает посоловевшими глазищами в сторону Насти. Зато старик Кабашный слушает гостя серьезно, как на суде.
— Случается, к примеру, оказия в Каховку ехать, сезонников набирать, — говорил Гаркуша, обращаясь главным образом к деду. — Что нам скрывать — доходная, золотая поездка. Магарычи, хабаренция и всякое такое прочее… Каждый рвется поехать. Помощники управляющего, эти само собой, их право. А когда доходит очередь выбирать в поездку приказчика, тут и начинаются споры… Как только не старались они опозорить, оттереть меня этот год! Савка и смушки тащит, Савка и фураж переполовинивает, возами к отцу на хутор возит… Ничто не помогло. Управляющий, конечно, тоже рад бы меня в ложке воды утопить, но остерегается, знает, что паныч Вольдемар дорожит Гаркушей…
— То-то и оно, — проскрипел дед, празднично поблескивая при свете лампады своим вспотевшим черепом. — Покровительство — великое дело.
— Верите, я и сам иногда удивляюсь, за что меня паныч так выделяет среди других приказчиков, — продолжал Гаркуша. — Если подумать, так что я для него, для нашего степного миллионера? Фальцфейнову шерсть знает весь мир, в сенате у него рука… Что ему, казалось бы, от Савки Гаркуши, от этого гречкосея, серяка, от которого дегтем разит, который реверансов не умеет делать? Однако ценит, держит на виду…