Сама не заметила, как залилась в полный голос грустной батрацкой песней:
Не замечала, что уже плачет, пела, казалось, звездам и ясному месяцу, что светил ей навстречу.
Высоко поднималась над гулкой вечерней степью Вустина задушевная песня. Долетала в один конец, куда-то к Мануйловой отаре, к брату, летела в другой — к табору Кураевому, где даже сторожа притихли, наставив уши в степь, растревоженную девичьей заливистой песней… И вдруг на полуслове песня оборвалась к великому удивлению сторожей. Не знали они, что в это время там, в степи, где с песней-плачем медленно шла по дорожке Вустя, отделилась от копны сена и вышла на лунный свет хорошо знакомая девушке фигура юноши в матросской тельняшке.
— Леня!
Это было совсем неожиданно, но Вустя не испугалась, она как бы ждала этого. Еще дрожали у нее на ресницах, сверкая при луне, песенные, не к нему обращенные слезы, а ямочки на щеках уже сами улыбались ему.
— Где ты была? — спросил Леонид серьезно и ласково взял девушку за руку.
— Брата провожала, он арбачом при отаре… Вон огонек горит у них…
— А я тебя ждал… Слышал сквозь песню, как ты плакала, Вутанька, и пошел встречать.
— Как ты угадал, что меня называют Вутанькой? Меня только мама так называла в детстве… Больше никто!
— Я не угадывал, лю́бая… Оно — само.
Открыто, доверчиво смотрела девушка ему в глаза.
— А где ты был сегодня?
— Я тоже… в гости ездил, к своим…
— К родителям?
— Нет, старики мои далеченько отсюда: рыбачат на Кинбурнской косе… У товарищей был, у машинистов.
Месяц поднимался все выше. Голубоватой серебристой дымкой наполнилась степь, раскинувшись перед ними, как море. Разогретые взаимным теплом, все теснее прижимаясь друг к другу, шли они куда-то наугад, под высокие звездные своды своих степных светлиц… Стоном отозвалась из табора матросская перламутровая гармонь.
— Прокошка?
— Нет, это Андрияка…
И, переглянувшись, счастливо засмеялись оба.
Досыта натешились в тот вечер свободной гармоникой Андрияка с Прокошкой, попеременно растягивая мехи, призывая таборных доярок, приходивших на гулянку в черевичках, не жалеть каблуков.
Но танцы были не те. Без задора, невесело веселились девушки, то и дело задумчиво поглядывая в степь, светлую, почти перламутровую, залитую до самого горизонта таинственным лунным сиянием.
Валерик и Мурашко прочищали в чаще один из арыков, шедший на восточную окраину парка. Вооруженные лопатами, они выбирали из канавы ил, поправляли стенки, шаг за шагом продвигаясь вперед. Внизу под густой листвой было тихо, свежо, а вверху стоял неумолчный шум и ветви поскрипывали, как снасти: третий день над степями дул суховей.
— Иван Тимофеевич, правда, что по этим арыкам вода течет днепровская? — спросил Валерик, присев и поправляя руками стенку. — Привалов говорил, что они у себя на водокачке даже днепровских сомов иногда выкачивают…
— Привалов скажет! — улыбнулся Мурашко. — Сомы не сомы, а что днепровская, то на этом мы все сходимся…
— Почему ж тогда она горит?
— Где горит? Ты имеешь в виду новую скважину, которую третьего дня пробили? Там действительно горит…
— Поднесешь спичку — так и вспыхнет!
— Послушали своего заезжего консультанта, полезли в сарматские известняки… Мы с Приваловым еще тогда говорили, что это напрасная трата сил. Так оно и вышло…
— А разве водокачка не из сарматских известняков берет?
— Видишь ли, Валерий, в чем дело… Представь себе на минуту разрез почвы, — нагнувшись, Мурашко принялся чертить лопатой схему возле канавки. — Первая вода под нами будет грунтовая. Мы ее называем верховодкой. Ею питаются все наши степные колодцы, те, что с деревянными, допотопными барабанами… Асканию верховодка удовлетворить не может: ее мало, на вкус она плохая, к тому же залегает довольно глубоко. Но еще глубже, вот тут под нами, проходит в известняках понтийского яруса мощный артезианский горизонт. Все в Аскании держится на нем, на этом горизонте. Из него Привалов как раз и гонит Днепр в наши парки!..