Раскатистый смех негра заставил Валерика оглянуться. Кое-как приведя в порядок Ивана Тимофеевича, Яшка повел его домой. Парень со своей «подзорной трубой» неторопливо двинулся вслед за ними.
Парк наполнялся вечерней свежей прохладой. Табунок скворцов, опустившись невдалеке на кусты можжевельника, поднял дикий концерт из звуков, набранных всюду, где птицы побывали за день. Блеяние овец, посвисты атагасов, шум ветряков, ржание жеребят, перепелиные крики — все это грачи сейчас наперебой выкладывали парню, словно хвалились перед ним своими степными трофеями.
Тихо в тот вечер было в доме у Мурашко. Ни слова упрека не услышал Иван Тимофеевич от Лидии Александровны. Уложила его в постель, ухаживала, как за больным, деловитая и спокойная. Только Светлана, забившись в кабинет, сдержанно всхлипывала в вышитую подушечку, пока на ней не заснула так, что никто и не заметил.
Наутро Иван Тимофеевич встал бодрый, с обновленными силами и за завтраком заявил жене, что едет в Каховку к Бакланову.
— Поеду, проветрюсь немного, да и посоветоваться хочу с ним…
— Что ж… поезжай, — не стала возражать Лидия Александровна. — Сегодня, кажется, как раз шерсть отправляют…
Сборы были недолгие. Через какой-нибудь час Иван Тимофеевич в соломенном брыле, с дорожным плащиком через руку сидел уже на одной из груженных шерстью мажар, уходивших на Каховку. Светлана вышла его провожать, словно он уезжал далеко, надолго. Немного грустная, помахала ему вдогонку своей легкой, как лепесток, ручонкой…
— Не забывай нас, папка, в Каховке!..
Расплылся, затуманился в отцовской слезе знакомый аккуратный бантик, белевший у Светланы на голове, точно нежный полевой вьюнок…
Одна за другой выходили мажары в открытую степь. Двенадцать мажар на шесть чумаков — обоз. По две фуры на брата: одних волов погоняй, другие вслед сами будут идти.
Мурашко на мажаре один. Сидит на высоком сиденье над круторогими потомками степных туров, горькая усмешка блуждает в подкрученных усах… Был «господином инженером» да стал чумаком… Хозяин всей мажары… С Каховской ярмарки на этих мажарах привезли в Асканию батрацкие торбы, а отсюда везут двадцатипудовые меченые тюки с шерстью, и упрямого неудачника с дорожным плащиком через руку, и скрученные в бараний рог его замыслы-мечты о большой воде…
Уже несколько дней свистел таврический сирокко; поблекла степь, потемнела, пожухла. Только марево, как и раньше, струится над ней от края до края.
Степи и степи… Марево и марево над ними. Безлесный, трагически беззащитный край, переполненный солнцем и светом. Испокон веков мечтая о воде, он вымечтал себе лишь это марево — роскошную иллюзию воды. По целым дням течет оно летом перед степняком прозрачной, дрожащей, сладкой рекой. Куда ни обернешься — всюду струится течение, легко бегут во всех направлениях высокие неплещущие воды. В полдень половодье марева до краев нальет степь. Земля станет светлее неба. Чистые, как слезы, волны легко будут обтекать пастуха, будет брести по дну прозрачного моря отара, по самые крылья в воде очутится далекий ветряк, вдоль миражных плесов зазеленеют вдруг курчавые гаи и левады, нежно зацветут яблоневые сады… Сколько б ни шел степью, всегда оно будет перед тобой, твое могучее видение, струящееся полными, стремительными потоками через выгоревшие, потрескавшиеся поля, через безводные саманные села. И сколько б ли гнался за ним, распаленный жаждущим воображением, будет бежать и бежать оно — чарующее, манящее, неуловимое! — впереди, как твоя недостижимая мечта!..
Разные есть на свете способы добывания воды. Один из них — самый новейший — везет в Каховку в своих мыслях Мурашко, другим — самым допотопным — вынуждены сейчас пользоваться чабаны в степи. Проезжая мимо степного колодца, стоявшего у самого шляха, видел Мурашко тонкого, как лозина, босого парня с заплатками на коленях, который таскал для обеденного водопоя верблюдами воду «в простор».
— Для чьего куска? — крикнул в степь парню передний погонщик.
— Для Мануйлова, — звонко ответил парнишка, остановившись и провожая глазами обоз. Не узнал задумавшийся Мурашко в нем своего знакомого, полтавского Данилу, но зоркий Данько издали узнал садовника и, здороваясь, радостно скинул перед ним свой видавший виды картузик.
Пошел в светлые просторы выгоревший на солнце мальчик со своими выгоревшими на солнце верблюдами. Неторопливо гнал и гнал их от колодца в безвестность, ожидая посвиста чабана, следящего за деревянной бадьей. Только по натянутому над степью канату видно было проезжим, какой здесь глубокий колодец: на полверсты струной натянулся канат.