Впервые увидев Гая, она поняла – этот человек погубит её.
Нагайя вспомнила, как очнулась лежащей поперёк седла, как качалась степь в такт лошадиному топоту, мелькали перед глазами алые цветы. Она до сих пор не понимала, почему не умерла тогда, почему позволила увезти себя. Но она словно заблудилось в душистой дрёме луговых трав.
Всё сильнее терзала её любовь, сильнее становилось отчаяние.
Гай привязал коня к колючему кусту. Нагайя принесла охапку сушняка. Гай достал кресало и высек огонь.
Они сели возле костра напротив друг друга.
Освещённое пламенем высоколобое лицо Гая было прекрасно и неподвижно. В тишине, нарушаемой лишь потрескиванием огня, ей захотелось поговорить о чём-то сердечном.
Она простила его. Но что-то тлело и тлело внутри, плакало, ныло, болело тихонько. Она обнимала его взглядом, зная, как смертоносен её взгляд, что сладкий грех её – дитя другого, бОльшего греха.
Гай вытащил чепрак из-под седла и постелил на землю. Они упали в молодую сладко пахнущую сон-траву. Она лежала навзничь, замирая от поцелуев, но не смела отвечать.
Потому что у неё уже не было сердца…
…Во взгляде Гая смешались испуг и удивление, в расширенных зрачках вспыхнули огоньки и медленно стали опускаться в чёрную глубину.
Кровь из перерезанного горла брызнула на каменный алтарь.
Нагайя чувствовала, как змеями шевелятся на голове волосы. Она медленно закрыла глаза, думая, что делает всё во сне…
– …в царстве Дыя тучи хмурые, стаи воронья чёрного! Приходите, огнём меченые, скверны сподручницы! Приходите, слуги Чернобога! Сползайтесь, змеи, Суровая Ламия и Великий Змей-держатель мира!
Вдруг пронёсся вихрь. И пала тьма. Неведомая могучая сила – жар самого сердца земли – бушевала, плыла сквозь яростные вспышки...
…Нагайя очнулась, когда уже светало. В погасшем костре мерцала зола. Ветер разносил острые запахи. Жар разгорячённого тела постепенно выходил, и так упоительно было чувствовать его остывание.
Гай лежал рядом, спиной к ней.
Она прогнала прочь обрывки страшного сна, стараясь не думать, что будет потом. Когда сквозь клубы утреннего тумана блеснуло солнце. Нагайя поняла – пора.
Встала. Натягивая платье, сказала Гаю:
– Пойдём. Нельзя, чтобы люди твоего отца застали нас вместе.
Гай не ответил.
Нагайя подошла ближе. Наклонилась, коснулась его плеча. Гай не шевелился.
Нагайя тронула его голову рукой, заглянула в лицо. Открытые глаза был бесцветными, напряжёнными, мёртвыми.
Заметив на ладони кровь, она медленно опустилась на землю рядом с Гаем.
Долго сидела, размышляя, – любила-не-любила – а когда до вершины холма долетели первые звуки просыпающегося селенья, она закрыла потухшие глаза Гая и прошептала:
– Ибо гнев мой сильнее сострадания.
Поднялась и, перешагнув через мёртвое тело, пошла прочь по тропинке, вьющейся среди папоротников.
Ночная стража, или Кто убил капитана Хассельбурга?
С самого утра он сидит у окна чердачной комнаты, глядя на площадь, выложенную булыжниками в виде восьмиконечной звезды, и ждёт.
Это случится ближе к ночи, когда вода в амстердамских каналах почернеет и загустеет, как смола. Если выглянет луна, то ещё издали удастся разглядеть большой, похожий на гроб баркас, плывущий со стороны ратуши. Когда судно будет проходить через шлюзовые ворота Святого Антония, старик-шкипер ударит о палубу длинной острогой и крикнет:
– Ночная стража!
Вот тогда и явятся они. Из тёмного двора через арку, выстроенную в честь визита в Амстердам Марии Медичи, на площадь выйдут кловениры стрелковой роты капитана Кока.
Впереди, как всегда, Франс Банинг Кок. Весь в чёрном – шляпа, жакет, чулки, туфли... Красная перевязь через плечо. Правая рука в перчатке слегка на отлёте. А левая… будто чужая, будто не ему и принадлежит, без перчатки, без ногтей, такая бледная в ярком свете фонаря, она тянется к человеку в золотистом камзоле с белой перевязью – лейтенанту Рёйтенбургу.
Только провокаторы и сплетники предлагают к пожатию левую руку!
И ещё мертвецы…
Так кто же такой, этот Франс Банинг Кок?
– Вы убийца, господин капитан, – шепчет он. – И скоро об этом узнает весь Амстердам. Я разоблачу вас. Я, Рембрандт Харменс ван Рейн.
1.
Небо в чёрно-белых тучах. Ранние сумерки ветреного дня, грязного от копоти, дождя и слякоти.
За обедом в таверне он съел отбивную с капустой, выпил рюмку «Голландской храбрости»1, и вот уже целый час стоит на мостике, перекинутом через канал, и наблюдает, как редкие снежинки тают, так и не долетев до воды.
Ледяной ветер больно жалит лицо и руки. Сангина исписана настолько, что кончики пальцев касаются листа. Истрачена почти вся бумага. Но сегодня, двадцать четвёртого ноября тысяча шестьсот сорок второго года от трёх до четырёх часов дня он понял, почему не замерзает вода в амстердамских каналах. Такая чёрная и густая – настоящая смола – что кажется, будто она направляется прямо в адские котлы.
Внезапно ветер изменил направление. Над головой резко взметнулась чайка, шквал пригнал её с моря. Несколько быстрых штрихов сангиной, и птица навсегда застывает в правом верхнем углу изрисованного листа.
Саския как эта чайка. Северный ветер пригнал её в Амстердам из Фрисландии.
Она настоящая патрицианка, дочь бургомистра Леувардена. А он мужлан, сын лейденского мельника.
У отца была хорошая мельница на берегу Рейна. Шагая под ледяным дождем вдоль Принсенхофского канала, мимо домов с тяжёлыми фронтонами он вспоминал тёплую полутьму, пахнущую бродящим зерном и солодом. Вспоминал, как сидя на мешке с мукой, рисовал под монотонный звук вертящегося колеса лущильной машины маленькое Евангелие в красном переплёте, лежащее на обдирочном камне; паутинку, свисающую с потолка, и чью-то сгорбленную тень, дрожащую в углу.
Поговаривали, что на отцовской мельнице водиться всякая нечисть. Чепуха! Отец не знался с чёртом.
А вот ему пришлось…
Рембрандт шагал по улице, насквозь продуваемой шквалистым ветром. Струи дождя летели к земле то отвесно, то косо, как будто старались выбить стекла. В одном из окон мелькнул белый накрахмаленный чепец: какая-то матрона выглянула на улицу. Повеяло домашним уютом, славно растопленной печью, и на душе стало немного теплее.
Дом на Йоденбрестрат у моста Святого Антония он присмотрел для них с Саскией восемь лет назад. Прекрасный вид на порт, до Амстела рукой подать, летом можно прогуливаться вдоль реки. Дом хороший – три этажа, мансарда, полуподвальное помещение. Очень дорогой. Но он выплатит.
Рембрандт пересёк мост, с которого открывался отличный вид на Чокнутого Якоба, миновал шлюзовые ворота с кольцевым перекрестком Мейстер-Виссерплейн, повернул на Йоденбрестрат и вышел к дому.
Восемь лет назад он перевёз сюда Саскию…
Сегодня дом смотрелся невесело. Впрочем, в ноябре у любого амстердамского дома вид мрачноватый. А это был один из самых унылых осенних вечеров.
Он поднялся по крутой лестнице, на ходу срывая с себя куртку и шарф. Долго расхаживал по мастерской. Какое-то время бесцельно сидел, глядя в пространство, пока не застыли спина и ноги. Дыхание вырывалось изо рта тающими облачками пара. Он поёжился.
Нет, это не просто озноб. Значит, она уже здесь. Явилась и сидит за спиной по ту сторону стола, глядя на него через зеркало, одновременно рядом и в отдалении, отстранённая и такая близкая.
Саския… Один на один с наброском её посмертного портрета. Из углубления подушки на него смотрело лицо девочки-подростка. Странным образом отразилась на ней болезнь, неумолимое время словно повернуло вспять.