Траурный кортеж дважды обошёл кладбище и остановился перед вырытой могилой. Когда гроб опустили на дно ямы, Рембрандт наклонился и взглянул вниз. На него пахнуло холодом и сыростью. А мысленный взор проникал глубже, туда, где он течёт канал, по которому чёрный баркас доставит новую обитательницу в подземное царство.
Возвратившись с кладбища домой, он весь день принимал соболезнования – от соседей, бывших заказчиков, учеников, членов гильдии святого Луки, врачей из Хирургической гильдии…
К вечеру горе утонуло в море выпитого вина. Уже разошлись и самые близкие друзья, а Рембрандт всё пил и думал о гробе, зарытом в землю. Он не мог представить Саскию, как бесформенную гниющую массу.
Он окинул взглядом пустую комнату. Темно и тихо. Как в гробу. Дом опустел. Нити, связывавшие его с жизнью, оборваны.
На картину положен последний мазок. Рембрандт запер мастерскую. Его странно удивляло то обстоятельство, что сам он продолжает жить. Ведь он начал писать картину счастливым любящим мужем, а закончил безутешным вдовцом.
Он попытался представить себя мёртвым, как его душа покидает тело. Сможет ли он хотя бы понять, что происходит?
4.
…Весь день он сидит перед открытым окном чердачной комнаты. Зимнее солнце не согревает его руки, бессильно лежащие на подлокотниках.
Стемнело. Только в окно вливается слабый лунный свет, голубой и влажный, как туман. Предметы вокруг огромные, неясные.
– Мене, текел, упарсин, – обормочет Рембрандт, зажигая свечу, всего одну, только, чтобы разорвать тьму. – Всё тлен…
Он смотрит в темень, сгустившуюся в углу. Ему чудится гул мельничных крыльев, приглушённый рокот шестерён.
Спинка кресла слегка скрипит, будто на неё кто-то оперся, лёгкое дуновение касается руки на подлокотнике. Из угла слышится тихое всхлипывание. Рембрандт поднимает свечу повыше.
Протискиваясь между массами тени в узкую полоску сжатого вибрирующего света, в комнату вплывает Саския. Сначала яркой вспышкой в одном из самых тёмных уголков комнаты, потом причудливым фосфорическим сиянием.
– Этот ребёнок, – горько рыдает она. – Мой Титус…
– Нет, – Рембрандт с ужасом понимая, о чём она плачет. – Нет!
– Я так хотела детей, – причитает она. – Титус, мой мальчик, он мой, только мой…
– Нет! Не смей! – кричит Рембрандт. – Не смей!
Пламя свечи вспыхивает ярче. Призрак Саскии вибрирует и померкнет.
Рембрандт встаёт с кресла, подходит к окну, открывает его. В комнату врывается запах дождливой улицы, до отвращения напоминающий запах разрытой могилы. Дальние улицы обозначены серебристыми линиями, мерцают ленты каналов...
Вероятно, около двух часов. Время ночной стражи. Словно вынырнув из тёмной воды, со стороны ратуши плывёт баркас. В размытом клочковатом тумане проявляются сначала его очертания, потом слышится звук воды, разрезаемой носом судна. Рембрандт щурится, чтобы лучше разглядеть: это был большой просмолённый баркас, управляемый человеком с шестом. Шкипер в чёрном улыбается, колко, сатанински, словно всё знает про Рембрандта, знает цену всей его жизни и усмехается ему в лицо.
Выплыв из темноты, баркас обретает цвет серебра в лунном свете. Шкипер смеётся, морщась в лукавой гримасе: да вы, господин ван Рейн, состоите в греховной плотской связи со служанкой!
Гиртье Диркс… Слишком уверенная для служанки. Было в ней что-то, она пробуждала в нём жажду наслаждений – бешеную, властную. Она опустошала его. Если бы Диркс не ушла отнего сама, ему бы несдобровать.
В начале осени овдовевшего Рембрандта вызвали в «Камеру семейных ссор», где он предстал перед синклитом судей. За сожительство со служанкой, не освящённое узами брака, ван Рейна обязали выплачивать ей по двести гульденов ежегодно. А её отлучили от причастия.
Да, он грешен и смертен. Но кто безгрешен!
Свеча снова ярко вспыхивает, озаряя комнату. Обычно после такой вспышки свеча гаснет, но она продолжает гореть, заливая комнату тускло-оранжевым сиянием.
Сгущаясь, перемешиваясь, свет рисует на стене какие-то знаки. Он знает эти буквы! Слишком хорошо знает арамейские слова приговора: «Мене. Текел. Упарсин».
Картина написана, и висит в большом зале Стрелковой Гильдии, в узком простенке между окном и выступающим вперёд камином, в самом неосвещённом месте. Там адски черно, и, кажется, марширующий отряд уходит прямо в камин. Гореть вам в аду, господа кловениры! Гарь и копоть от вонючих сальных свечей постепенно погрузят героев картины в тот мир – порочный и притягательный, – мир света и тени, который он создавал специально для них.
Он не может думать о картине без страха и гнева. Его светоносная картина о тёмной стороне жизни. О, он хотел сказать гораздо больше, чем заключено в сюжете! Чёрный шкипер на своём баркасе, похожем на гроб, приплывёт за каждым из вас. Неужели вы не знали об этом, господа?!
Он терпеливо ждал ночи. И вот…
Они здесь…
…Первым из арки выходит капитан Банинг Кок. Следом лейтенант Рейтенбюрг. За ними сержанты Кемп, Хармен, Сведенрейк…
Кок оглядывается.
Полукруглая арка. За ней – темнота. Кок скользит глазами вверх по стене, украшенной выпуклыми колоннами. В правой верхней части – выдающиеся вперёд открытые чердачные окна. В среднем окне мелькает тень. Капитан знает, чья эта комната, и кому принадлежит тень.
Верхние этажи здания ворот Святого Антония, где работает весовая служба, принадлежат нескольким гильдиям – кузнецов, художников, каменщиков и хирургов, при которой работает анатомический театр.
«Чёртов маньяк», – мрачно думает капитан. – «Что он сделал с моей ротой, самой знаменитой стрелковой ротой во всей голландской столице!»
Кто-то из стрелков бросает в канал камешек.
Банинг Кок невольно пятится, словно брошенный в воду камень может разбудить таящихся там чудовищ. Но ничего особенного не происходит, только воды блестит, как масло. И со стороны Ратуши плывёт баркас.
Проплывая мимо, баркас замедляет ход и тихо скользит по гладкой поверхности. Тень его несётся над водой, залитой лунным светом, как чёрное облако. На борту, сквозь голубоватое марево проступают силуэты пассажиров. В тишине слышатся звуки: жалобные вздохи, упорное ворчанье, удары о палубу, скрежет мачты.
Судно подплывает к шлюзовой башне. От барки идёт невыносимая вонь, отвратительная смесь запаха мокрых корзин с рыбой, грязных ног, засаленной одежды пассажиров и чего-то ещё более отвратительного. Само по себе это неудивительно, ведь Амстердам вырос на селёдочных костях, но баркас испускает какой-то гнилостный смрад.
Под тяжестью собственного веса баркас погружается глубоко в воду, тем не менее, шкипер, закутанный в плащ, не проявляет ни малейшего беспокойства. Опираясь на шест, он стоит на носу.
Под бортами в воде появляются странные вспышки, как будто кто-то высекал огонь из кресала. Луна идёт к зениту, уменьшаясь, становясь всё ярче.
Правя баркасом, шкипер опускает острогу глубоко в воду, словно желая подцепить что-то с самого дна. А вытаскивая, прилагает сверхчеловеческие усилия, словно вонзает её в собственную грудь.
Взгляд Банинга Кока невольно проникает вслед за шестом. Что там, в глубине? Из воды к поверхности тянутся какие-то спутанные склизкие растения, подобно щупальцам, опутывая шест перевозчика, словно чьи-то руки жадно хватаются за него.
Вдруг возле самого уха капитана отчетливо вучит:
– Вы убийца, господин Банинг Кок!
Капитан вздрагивает.
– Что с вами, Франс? – спрашивает стоящий рядом Рёйтенбюрг. – На вас лица нет!
Кок поднимает левую руку, указывая на баркас и тёмную фигуру на нём. Лейтенант старательно вглядывается, но Кок по его лицу понимает, что тот ничего не видит, кроме луны, отражающейся в воде.
– Чувствуете запах? Это запах крови, капитан! – слышит Банинг Кок.