Особенно остро я испытываю подобную горечь, когда настает время спускаться в камеру. О, как же я ее ненавижу…
Завтра мне предстоит снова спуститься в камеру.
Я пытался не думать об этом, даже перестал вести дневник, стараясь мечтать и размышлять о чем-нибудь другом, но ничего не получилось. Никак не могу избавиться от этих мыслей, они просто терзают меня. Кажется, я не смогу больше этого вынести. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, моя рука дрожит, а тело покрылось потом. Мне кажется несправедливым, что я так терзаюсь из-за своей болезни. И очень нечестно, что я вынужден страдать в угоду непонимающему, безразличному ко мне обществу. Не знаю, думаю я так только потому, что приближается мое время, или просто потому, что я прав. Но мне ясно одно: мысли эти могут перемениться, когда болезнь вступит в новый этап своего развития. Пока же голова моя работает безупречно.
А что, если сама камера ухудшает мое состояние? Раньше я над этим не задумывался. Иногда мне начинало казаться, что это именно так, но в подобном случае все оказалось бы очень близким к разумному объяснению, хотя, повторяю, всерьез я над этим пока не думал. Но факт остается фактом: прежде, еще до существования камеры, мне никогда не было так плохо.
Раньше мне удавалось сохранять самоконтроль. Даже в последний раз, когда я оставался на воле, в тот самый раз, когда того пьянчугу хватил удар, я смог удержаться. Смерть пьяницы стала главной причиной в решении о создании камеры, но когда я оглядываюсь назад и осознаю, что его гибель не имела ко мне ровным счетом никакого отношения, то понимаю, как фальшиво звучит этот довод. До меня доходит, что я действовал, не осознавая толком смысла своих поступков, не понимая, что камера может лишь усугубить мое состояние и еще сильнее наказать меня вместо того, чтобы исцелить. Теперь я уже всерьез задумываюсь над тем, не принесла ли камера мне больше вреда, чем пользы.
Это представляется вполне логичным. Мне всегда было легче, когда я видел небо, а едва заперев себя в этом подвале, я сразу почувствовал ухудшение. Нет, я просто отказываюсь что-то понимать. Надо будет хорошенько со всем этим разобраться.
Интересно, хватит ли у меня сил завтра не спускаться в камеру?
Что бы я ни написал, едва ли слова могут передать мои чувства. Я просто в отчаянии. Я ненавижу себя. Да, я знаю, это не моя, вина, однако само по себе знание неспособно устранить весь этот стыд, смыть весь этот ужас. Мне кажется, что человеческий организм не в состоянии перенести подобное унижение, что сердце, мое разорвется, мозг расплавится, все воспоминания сплетутся в один клубок и в итоге я погибну. Но я все еще жив, хотя, думаю, было бы лучше, если бы я умер. Иногда я даже подумываю о самоубийстве. Как-то, достав бритву, я стал разглядывать голубоватые вены на запястьях и, наверное, покончил бы счеты с жизнью, если бы только вид крови не напомнил мне о случившемся, даже если жизнь покинет меня, я всегда буду помнить ту зловещую ночь… Нет, таким способом я не смогу покончить с собой. Будь у меня снотворные таблетки, я воспользовался бы ими, но у меня нет их. Никогда их не принимал, как вообще не одобряю употребление наркотиков.
Сейчас мне намного лучше. Я даже ненадолго прилег. Теперь, когда я немного передохнул, мысли мои вроде бы прояснились. Я здесь совершенно ни при чем, хотя самоубийство стало бы наказанием именно мне, а не той болезни, которая превратила меня в существо, совершившее ужасное преступление. Я просто сгораю от самоунижения и ненависти к самому себе. Если бы я тогда пошел в камеру… Но откуда мне было знать? Разве мог я даже предположить, что произойдет? Ведь я такой мягкий, добрый человек, а потому совершенно невозможно было подумать, что мое тело может быть использовано для… того, что случилось. Мне хочется взять тесак и отрубить себе обе руки, хочется вырвать зубы — вместе с корнями. Лишь одному Господу Богу ведомо, можно ли изменить прошлое настолько, чтобы никогда о нем не вспоминать. Я бы скорее уничтожил себя самого, чем позволил случиться чему-нибудь подобному. Но теперь поздно об этом говорить, что сделано, то сделано. Но мне так стыдно…
Сегодня, входя в дом, мне хотелось вести себя совершенно естественно, нормально. Я старался держаться так, словно ничего не произошло, хотя это было нелегко. Жена тоже ничего не сказала, хотя я и заметил на себе ее пристальный взгляд. Она не спросила, где я был всю ночь. Правда, я сам сказал, будто меня срочно вызвали по делам. Не знаю, поверила ли она.
Ни один из нас ни словом не упомянул и не обмолвился об этой ночи. Возможно, Элен решила, что в этом месяце ничего не случится или что я научился лучше контролировать свое состояние. А может… мне дьявольски неприятно писать про это, но ведь подобная возможность остается… может, жена полагает, что я про все забыл и что все это лишь плод моего воображения? Не знаю. Она вела себя так, будто все время хотела спросить о чем-то, но так и не спросила. Надо будет хорошенько обдумать это… позднее, когда мысли прояснятся. Мой мозг все еще словно объят пламенем, я неспособен думать ни о чем ином, кроме случившегося той ночью… я все еще вижу ее лицо… все, что я могу сделать, это без конца чистить зубы и выковыривать грязь из-под ногтей.
Рубашку, однако, пришлось сжечь.
Об этом написано во всех газетах!
Подобная мысль даже не приходила мне в голову. Наверное, тревога и смятение настолько сильно охватили меня, повергнув в пучину мыслей о самом себе, что я напрочь позабыл об окружавшем меня мире. Естественно, все оказалось на первых полосах газет, хотя описали они все совершенно неверно!
Когда я спустился к обеду, Элен уже положила газеты на стол. Сложены они были так, чтобы в глаза сразу бросались заголовки статей. Она старалась не смотреть на меня, пока я читал.
Это и к лучшему, поскольку не знаю, смог бы я сдержать гнев и боль, охватившие меня. Ведь любой, даже самый сильный человек, способен лишиться самообладания. Уверен, жена знает меня именно таким, и остается лишь надеяться, что она сама поймет, как эти газетчики все переврали. Они изобразили все в гораздо более мрачном свете, нежели было в действительности, хотя, следует признать, реальная картина была весьма тягостной.
Они называют это делом рук сумасшедшего! Сумасшедшего! Жонглируют зловещими словами, а сами гоняются за мерзкой сенсацией, употребляют самые жесткие термины, не скупятся на гнусные выражения и приводят самые отвратительные детали.
И во всех газетах это преподносится как деяние некоего безумца. Между тем от газет требуется объективно подавать факты, а отнюдь не формулировать всякие теории, в которых они ничего не смыслят. Но нет же, они, похоже, настолько озабочены погоней за тиражами, что готовы писать любые пошлости, которые только взбредут им в голову.
Что за дьявольские изверги эти журналисты! Надо же, написали, будто преступление совершено на сексуальной почве! Это самое ужасное. Буквально все газеты написали, что девушка была обесчещена! Это ранит меня в самое сердце. Они зашли так далеко, что написали, будто одежда на ней была разодрана в клочья, бедра — сплошь исцарапаны, живот — вырван и превращен в сплошное месиво, что блузка с нее сорвана, белье превращено в лохмотья, а личные вещи исковерканы! Все факты подобраны с таким расчетом, чтобы создавалось впечатление, будто ее изнасиловали. Они не понимают, что если человек сопротивляется так, как она, то одежда просто не может сохраниться в целости и сохранности? Или у них не хватает фантазии и сообразительности ни на что, кроме сексуального мотива, и потому они готовы как угодно исказить факты, лишь бы продать побольше газет?
Я буквально взбешен! Меня переполняет ярость при одной мысли о том, что газеты могут проявлять подобную безответственность! А публика… ужасная публика… надеяться поднять тиражи за счет публикации скандальной лжи! Что случилось с нашим обществом, если мужчины и женщины наслаждаются, читая такое? Да разве может больной человек надеяться на выздоровление, если он существует в подобном окружении? Все это меня не просто обескураживает — я теряю надежду.