«Ах ты, голова садовая! – ругал он себя. – Для чо я перед нею потрохами-то трёс? Не дай Господь, выхвальнется где! Тогда – каюк!»
Обсуровел мужик, захмурел: в дело ли, в безделицу – всё прискребается к бабёнке:
– Чего ты надысь по дворам жигала? Об чём с бабами на лехе гутарила? Шкуру спущу, халда!
Ну а молодайка была не из тех, кто к упряжке приучен. Стала она на дыбки вставать, брыкаться.
– Я те не овца, – говорит, – стригчи меня подённо. Как пришла своею охотою, так и уйду не твоими хлопотами. Только проводы гармонить погоди! Ведь я, за сердце к тебе моё бабье да чёрную от тебя ко мне неверу, увяжу в узелок, возьму в дорожку дальнюю погань твою тайную. Не сгодится в беде, так помогнёт в нужде…
– Э, нет! – ломает её Маёк. – Врёшь! Снесла б гуска вола, да гузка мала. Твоя путь-дороженька только одним мною теперь будет прорублена. Вот и ключик, – орёт, – от той самой калиточки, за которой она выстелилась.
И выхватил из-под лавки топор.
Но на ту пору торкнулся к ним дорожный человек. Здоровый детина! Полтора Егора в нём будет! По белу дню дело то было. Примай, хозяин, гостя незваного, коли дверь незакланная.
И такой ли брехливый мужик оказался – и молотит стоит, и молотит. Спасу нет!
Покуда Егор языком крутил с тем проходным говорухою, молодайка и сгинула со двора. Полное лето цвело кругом, а летом каждый кустик ночевать пустит. Беги теперь, ищи ветра в поле…
Побегал Маёк по лугам, погукал по лесам – нету!
Что делать? Ветер не скажет, где баба спряталась.
«Ещё хорошо, – думает Маёк, – что места не указал, где добро зарыто. Досталась бы мне от сумы верёвка».
Однако не довелось Егору долго радоваться: в аккурат на Илью кто-то запохаживал по ветренице[5] – тонь-тонь и умолкнет! Будто бы найти кому-то надобно в потолке сквозную дырку да поглядеть, чем это хозяин в избе занят. Почему так долго сочится на улицу сквозь плотные занавески нещедрый свет? Да ещё под праздник? Да ещё в грозовую погоду?
И хотя Егор на этот раз только и делал, что сидел в думах на лавке, ухватившись за голову, всё-таки поспешил задуть лампу. А тут что-то ка-ак хряснет поперёк матицы, ажно весь избяной костяк дрогнул, глина с потолка посыпалась, икона и та глаза вылупила! И, словно над её испугом, громовым раскатом грохнул во дворе дикий хохот.
Ах ты, святой Маркел – епископ римский![6] Упаси Бог кому такую стужу на спину принять! Бороду Маёк не может до груди прижать – топорщится, набитая страхом.
Упал мужик на колени и загугнил, на икону пялясь:
– Пресвятая Дева Мария и ты, Вседержатель-заступник, поглядите на меня! Вот вам крест и посула: по свету полдобра отволоку на горушку, ко батюшке Феодору. Пущай он раскидает православным нажитое и добытое мною во спасение грешной души моей. Да пущай окропит он святою водой сатанинские подступы ко двору моему. Не выдайте, заступитесь! Дайте сбыться благому умыслу моему!
Целую ноченьку Егор века с веком не свёл: молился да прислушивался, как кому-то на ветренице то плясалось весело, то оралось бесовскими голосами. А когда в оконце засветилось раннее утро, увидел Маёк, что целых пятеро чертей поскакало луговиною до Комарьего болота. Вона!
И сразу другая молитовка опутала Егорову душу: «Когда черти не задавили меня впятером, значит, прибегали они только повеселиться у золота. И то! Зачем лохматым деньги? Штаны да шубы им на ярмарке ж не покупать? Нужен им, поди-ка, только золотой звон, чтобы веселей плясалось».
Эта думка заставила Егора по-новому распорядиться нажитым: «Куда бы мне подале от двора закопать чёртову игрушку? Что как подсунуть её анчихристовым внукам вместо балалайки прямо в болото? Пущай себе веселятся! Какой умник и догадается, в чём дело, так в трясину не полезет. А чёрт не баба, деньгу не разбазарит. Натешится и отстанет…»
Сряжено – слажено. Откопал Егор суму свою, уторкал её в большой глиняный горшок, сковородкою плотно закрыл, края варом наглухо залил. После того сунул горшок в рогожу, закрутил пеньковой верёвкою и на долгой удиле кинул в Комарье болото. Прямо в чёртово окно. Другой конец удилы, прикрутивши к лозине, измазал грязью и пошел довольнёхонький к себе домой.
Да! Спешил зяблик за весною, а догнал стужу…[7]
Маёк думал, что звонкою игрушкою ублажил бесово отродье, но только сильнее разворошил болотный улей. На другую же ночь – по двору хохот, по застенью вой! В двери ломятся, в щели ставень сверкают адовым огнём, через трубу ругаются по-плохому.
И всё-таки пересидел бы мужик чёртово озорство, да главного не мог он предвидеть, что щука знает, как ерша глотать!