Много было смеха в роте, но Алексы воспринял это как освобождение от какого-то неясно ощущаемого наследия своего отца.
«Народ можно выбрать, как бога», — думал он, моясь в потоке и глядя на болтающийся на груди медальон, который когда-то повесила ему мать. Он должен был принимать простые решения в мире, когда те, в кого попала пуля, призывали матку боску и стреляли в кричавших «боже ти мiй».
— Умеешь молиться? — спросил он вдруг. — Да? — и тронул голову лежащего пленного. — Ну так молись, — приказал он, словно принимая за подтверждение движение его головы.
— Не буду, — сказал тот.
— А умеешь? — благожелательно удивился Алексы.
Они обменялись первыми словами, странно бессмысленными.
— Умею.
— По-польски умеешь?
— И по-украински… — Алексы казалось, что он видит следы странной улыбки на лице, изборожденном тенями разгоравшегося пламени.
4
Уже прошло три года. Точнее — три с половиной. Мы стоим в строю. Лица на войне огрубели. Огромные ручищи привыкли держать винтовку. Сначала мы их молитвенно складываем, а потом широко, по-православному осеняем себя крестным знамением. Напротив поп, духовный ассистент командира какого-нибудь куриня или его «шеф штаба». Все это происходит в течение часа, предназначенного для политико-воспитательной работы. У преподавателя, вышеупомянутого попа, доставленного из тюрьмы, глаза закрыты, словно он хочет обмануть и себя, поверить в то, что он у своих.
Когда меня вызвали в штаб и там объяснили задание, я и слышать ничего не хотел.
— У нас есть связь. Мы перехватили курьера из Вены, у нас их ящик. Связь ведет прямо к провидныку[17] всего Закерзонского Края. У них Польша называется «Закерзонский Край», — добавил майор, шеф управления, организовывавшего акцию. — Провиднык — это, как вам известно, шеф всей организации. Мы перехватили курьера. Раскололся. Но его контакт ведет на куринь «Смертоносцев», разбитый месяц тому назад. Мы должны сформировать чоту якобы из людей этого разбитого куриня, она должна выйти на связь с другим куринем, штабом которого сейчас командует провиднык. Располагая перехваченными паролями, надо дойти до провидныка, взять его или вызвать облаву. Трудно, да? — пошутил майор. — Но… — тут он выдвинул ящик.
Я ожидал, что он достанет карту, и с недовольным видом смотрел в окно. Но майор вынул из ящика небольшой сверток, достал из него кусок хлеба и начал есть.
— …Вы не обязаны, поручник Колтубай. Это задание особое, не военное: «слушаюсь, пан майор», не обязаны, — продолжал он пытать меня своим монотонным голосом. У него был вид спящего. — Но когда мы его возьмем, война будет закончена. Там, у провидныка, есть всё: явки, карты, списки. Слишком уж долго мы воюем, да? Впрочем, если это вас не очень увлекает…
Тридцать людей, отобранных в КБВ, милиции, УБ[18] — все с какими-то трагическими эпизодами в своих биографиях, и поэтому жаждущие возмездия, — стояли в вышеупомянутом строю и слушали диктант попа.
Да. Знаю молитвы и по-украински. Это было за день до переброски чоты в лес, когда инспектирующий обучение майор устало пробормотал:
— А может, переделать и польское Ойченаш, а, поручник?
Энэсзэтовская[19] банда, орудующая в окрестностях, на которую могла наткнуться провокационная чота, отпускала с обрезанными ушами людей, которые оканчивали у них «духовную семинарию».
Почему я, собственно, согласился? Теперь, по прошествии стольких лет, всматриваться в себя так же нелепо, как разглядывать детали механизма часов с высокой горы.
А почему я должен был не согласиться? Из страха? Потому что хотел служить «просто в армии»? Так как: «а почему, собственно, я»? В конце концов это было доказательством того, как высоко ценят меня власти.
У попа были омерзительные, жирные космы, перепуганный вид. Майор что-то заподозрил. Однажды он приказал продиктовать себе уже выученную молитву и куда-то ее отнес. Проверяет — веселился я. Проверяет, не «сунул» ли поп туда что-нибудь такое, что дало бы возможность какому-нибудь набожному убийце учуять нас и разоблачить. Поп боялся, поэтому я ему верил. И оказался прав: больше майор к молитве не цеплялся. Проверена. Была не нужна. И вот теперь: «Ну, так молись», — приказал мне человек, который имеет право меня убить.
Теперь, когда моя голова находилась у стоп моего убийцы, я понял, что человек имеет право убивать людей. Правый — неправых.
Странное это было путешествие. В крытом брезентовом кузове грузовика светились красные точки сигарет. Несколько дней мы уже не говорили между собой по-польски.
— Дай прикурить.
— Але чортова дорога, трясе.
— Щоб тебе сильнiше не затрясло.
Кто-то насвистывал гайдамацкую песню. Кто в ушанках по случаю ранней весны, кто в бараньих шапках, несколько человек в немецких и несколько в польских полювках.
Даже оружие великолепно нас «приспосабливало». У нас было два ручных пулемета Дегтярева и скрыпач, настоящий, взятый где-то у бандитов или реквизированный в их «малине», выбрасыватель минометных снарядов собственной, уповской, работы. Мы были хорошо замаскированы. Я стал прикуривать папиросу. Сломал одну, вторую, третью.
— Легка тобi писана доля, наш пане сотнику, — послышалось из темноты. В этих словах я слышал неприкрытую враждебность.
«Кто это?» — подумалось мне.
— На, прикури, — поднес мне сосед сигарету. Я взял его руку за запястье. Почувствовал грубое сукно мундира. Может быть, это была немецкая шинель, не знаю, но я принял эту руку за дружественную руку судьбы. Я машинально поправил пояс с ракетницей. Это было единственное, кроме устного пароля, но разве можно докричаться сквозь пулеметный грохот в облаве, — средство, говорящее о специальном назначении чоты.
«Ты должен убегать от облавы, как будто сам являешься провидныком Закерзонского Края. Если что, должен драться с нашими, как они. Ничего не поделаешь… — Майор замолчал и вдруг раскис. — Мать твою так!» — сказал он и взял меня за голову, покрытую потрепанной зеленоватой немецкой полювкой.
И майор остался. Со мной теперь только шофер. Теперь уже нет никого, кто бы соединял нас с родной частью, с родным языком, пожалуй, даже с самим собой, совершившим псевдоперевоплощение при помощи фальшивых документов. Я дотронулся рукой до кованного из металла бандеровского ордена. Я был заслуженным сотником с заученным на память прошлым.
«Докладывает бывший адъютант полковника Клима Сабура, командующего УП „Север“. Сабур — это псевдоним Романа Клячковского из Станислава. Мне приходилось работать с ним еще до войны в Народной Торговле. В 1941-м я был арестован вместе с ним советскими властями. Вместе с ним меня освободили гитлеровские войска. Работал в Украинской вспомогательной полиции, потом при организации „Грона“. Наконец мы воевали в УПА „Север“ вплоть до рокового ноября 44-го (это была дата ликвидации Клима Сабура вместе со всем штабом; возможность очной ставки полностью исключена). Теперь я прорвался в округ „Сан“, где получил сотню в курине „Смертоносцев“. Теперь, после ликвидации „Смертоносцев“, ищу связь с провидныком, так как у меня в чоте курьер из Вены со специальным поручением…»
Каждый из моих тридцати людей имел такое же выученное на память прошлое. Сыновья сожженных крестьян из-под Кросна называли места заключений и сроки за принадлежность к ОУН[20]… Во время этих декламации были такие минуты, когда я начинал сочувствовать врагу, узнавая его нелегкую судьбу. Но тогда мне достаточно было вспомнить какой-нибудь бой с противником, страшным и жестоким, как история, средневековья.
Еще на двухнедельных учениях своей чоты я думал, что, когда мы окажемся наконец в лесу, будет легче: наше переодевание явится обычной маскировкой в бою. А сейчас для нас лес был зловещим, холодным, слишком большим, как одежда, снятая с трупа. У меня ни с кем не могло быть связи, кроме врага, которого я никак не мог ухватить, чтобы заключить с ним ложный союз. Две недели мы бродили, никого не встретив, как вдруг наткнулись на какой-то бандеровский отрядик, расположившийся, как было сказано, вблизи не то маленького поселка, не то смолокурни. Там было всего пять домов. В трех жили украинцы, в двух — поляки. Дома стояли тесно. Нагрянули мы туда ночью, расквартировал я людей, и… ничего.