В ту ночь я не спал. Я решал судьбу Вовки. Против его жизни я ставил жизнь двадцати восьми. В его пользу был какой-то небольшой, не доказанный, домысливаемый процент. Против — этот внезапный огонь по польским солдатам КБВ, выстрел, предостерегающий командира куриня или сотни, остановленный жест украинского крестьянина, его непроизнесенные слова. Против — уверенность, что от выполнения моего задания и захвата провидныка зависит конец этой войны, худшей, чем любая другая. Откуда Вовка попал в чоту, сформированную органами безопасности? Может быть, он был разведчиком УПА, внедренным в армию или МО? Может быть, просто был мобилизован в армию членами ОУН и выбрал этот путь, чтобы вернуться в считаемую своей УПА? Вернуться, оказав ей услугу, раскрыв обман и приведя с собой двадцать восемь пленников? Но для чего, в таком случае, он открыл предупредительный огонь?
Ведь то, что он открыл предупредительный огонь, вместо того, чтобы перейти с нами в УПА, должно быть признано за алиби. А тот украинский крестьянин? Больше, чем своего решения, я боялся провала операции, и не как своей, а как операции, значение которой я, разумеется, переоценивал. У меня не было выбора.
Около полудня я устроил небольшой привал. Обошел людей: одни, упершись в землю руками, пили воду прямо из бежавшего по камням ручья, другие, запыхавшись, лежали, раскинув руки и вытянув ноги. Опять безнадежное марш-бегство от своих, которые будут по ним стрелять…
— Вовка, — сказал я. — Захвати пепешку, ручной пулемет оставь… Пойдем посмотрим на перевал.
Я оставил двадцать восемь человек. Не помню, поднял ли кто-нибудь голову в ответ на мои слова. Но помню, что сразу же сказал себе: ты осел, Колтубай, с этой пепешкой. Ручной пулемет по сравнению с ним был тяжестью.
Когда через час, тяжело дыша и обливаясь потом, я добежал до лагеря, стрильци встретили меня приветственными возгласами.
— Мовчить, — сказал я. В моих глазах, наверно, был неподдельный ужас, потому что вид у них был перепуганный.
— Маэте тут пепешку Вовкi. Вiн погиб. Убитий.
Людей я застал готовыми к выступлению.
«После одного выстрела — полная готовность», — подумал я с признательностью. Вторая половина моего существа работала постоянно, как робот.
— Шагом марш, — скомандовал я по-польски, направляясь в голову колонны.
Двадцать восемь человек, которыми я командую, живы. Из-за одного из них они, может быть, лишились бы жизни. Хотя это может быть в двадцать восемь раз больше, чем наверняка. Но почему Вовка сделал предупредительный выстрел, вместо того чтобы ввести нас в стан врага и выдать? А имел ли я право ради этой сомнительной жизни рисковать жизнью двадцати восьми человек? И своей. Да, и своей, я не подумал о себе, обрадовался я, значит, двадцати девяти. Я был справедлив. Опять перед моим мысленным взором появился нестриженый затылок Вовки, так отчетливо, что к нему можно было притронуться, появился потертый воротник его крестьянской куртки. Внезапно я вспомнил о судьбе нескольких десятков солдат, взятых в плен зимой под Смольником куринем «Рэна». Уже без боеприпасов они зарылись в снежные сугробы и попали в плен. Фашисты изрубили их всех на пне обыкновенным плотницким топориком… Имел ли я право ждать, пока такой вот Вовка покажет на них пальцем, чтобы быть окончательно уверенным, что его надо было застрелить как предателя.
Судьба словно хотела меня наградить, потому что на следующий день около полудня мы наткнулись на не остывший еще лагерь банды. Бросив взгляд на солидные землянки, на сооруженную посредине «избушку» из сосновых бревен, я моментально понял, что к внезапному уходу сотню присудила действительная опасность. А таковой они не могли посчитать приближение моего отряда;, ведь издалека нас вполне можно было принять за бандеровцев. Еще раз сравнив карту с направлением отступления хозяев лагеря, я отдал несколько коротких приказов. Быстрым шагом, почти бегом, двинулись мы в установленном направлении. Через два часа мы вынырнули из лесу. Мы шли по покрытой сухой травой залежи в направлении уже появившейся на горизонте деревни, как вдруг нас остановил треск винтовочной стрельбы. Где-то неподалеку, в трех, а может быть, четырех километрах от нас разгорелся бой. На минуту я задумался.
— Iдемо на помiч, — сказал я громко.
В первый момент люди не поняли мой план. И только через несколько минут, когда мы остановились, завидев издалека идущую по направлению деревни цепь в зеленой полевой форме, некоторые поняли. В общем-то, знали, что стычка со своими не исключена, но при одной мысли об атаке на своих кровь леденела в жилах.
Я смотрел на вскакивающие зеленые фигурки, и меня охватывала бешеная тоска, что я не могу идти с ними на врага.
— Пiдiйдемо блище, на розiзнання… — отдал я распоряжение.
Когда мы в боевом порядке дошли до устья оврага, вся местность лежала у меня как на ладони. Отсюда было видно, что бандеровцы, прижатые к реке, оборонялись редко рассыпанными чотами, некоторые из них в одиночку переплывали быстро сносящее их глубоководье, двигая за собой сверкающий ореол разбрызгивающих воду пуль. Я уловил имеющийся в этой ситуации шанс. Я должен краем, только для видимости, задеть бой, быстро переправиться через реку, присоединиться на той стороне к остаткам разбитой сотни и с ними попасть в куринь…
Второй волны наступления, проводимого, очевидно, силами брошенных в этот момент резервов, я предвидеть не мог. Моя чота попала под огонь ручных пулеметов и винтовок за 200 метров от берега. Командир подразделения, наступающего на деревню, был толковым человеком, потому что моментально выделил взвода два, которые ударили по нашим чотам с другой стороны. Под кинжальным огнем люди, и живые и мертвые, неподвижно лежали на земле. Я поднялся на колени:
— Огонь! Пулемет, огонь! — кричал я в какую-то пустоту.
«Если б Вовка», — подумал я вдруг с досадой об убитом «изменнике». Мой отряд молчал. Я увидел, как последние обороняющиеся фашисты вбегают в воду, и вдруг побежал как угорелый. Пули вспахивали землю. Я чувствовал, как густеет от них воздух, и хотя не верил, что отступающие достигнут воды, все равно бежал. Не верил, что переплыву реку, — и плыл. Когда я протягивал руки, чтобы «по-казацки» ударить о волну (так я плавал лучше всего), у меня было такое впечатление, что я погружался в кипящий металл. Пули прыгали вокруг, как плотва. Сердце колотилось все сильнее. Я плыл. Я был один на поверхности реки — плыл. Как вдруг достал ногами дно. Заставил себя идти, хотя у меня было огромное желание стоять на месте и ждать, когда в меня попадут. По пояс в воде, собирая взглядом искры летящих вверх брызг, я добрался до берега и тут упал. Еще раз и еще пули подняли фонтанчики песка. Тишина.
Я ни о чем не думал. Открытый для выстрелов и ожидая, когда меня прикончат, я лежал, преисполненный какой-то благодати. У меня не было сил пошевелиться, да я и не должен был этого делать: мне предстояло здесь погибнуть. Через некоторое время я пришел в себя и понял, что жив. Они считают меня мертвым. Я слышал за собой разносящиеся по воде обрывки польской речи.
«Ах сукины дети! Вот я узнаю, кто у них ведет огневую подготовку, повесить его мало», — подумал я со злостью в полузабытьи. Осторожно, сантиметр за сантиметром я поднял голову: в двух метрах находился защищавший меня от обстрела откос.
Теперь я услышал, как кто-то стонал, и какие-то украинские восклицания. Я напряг все свои силы. И прежде чем кто-нибудь успел что-то понять, вскочил и в прыжке достиг мертвой зоны. Вечером того же дня вместе с остатками уничтоженной сотни я добрался до горного лагеря куриня.
Алексы вздрогнул, проснулся, чутко вслушиваясь в тишину, держа руку на карабине. Увидел пленного, лежавшего неподвижно, как колода; снял руку с приклада и вдруг снова схватился за холодный, вселявший уверенность предмет; со стороны гор донесся длинный мощный рык оленя. Это он разбудил его, как часто бывало в колыбе, готового бежать, подкрадываться в темноте, а потом по-охотничьи выжидать поблизости, пока солнце не подставит ему животное под выстрел. Теперь он понял, что прощается со всем, что в течение двух лет составляло его жизнь, и возненавидел пленника, как будто он только сейчас, связанный и беззащитный, причинил ему зло.