«Если ее родители ничего не заподозрили, — продолжал размышлять я, — если она пересела за столом по чистой случайности, то завтра мы вновь будем сидеть рядом…»
Но ни на следующий день, ни позже я не сидел возле мадемуазель Альберты, она по-прежнему сидела напротив меня, смотрела все тем же пустым взглядом, роняла все те же безличные фразы, которые в этом доме назывались застольной беседой. Думаю, вы представляете, с каким вниманием я ее слушал! Вид у нее был самый непринужденный, зато насколько принужденный у меня! Меня трясло от злобы, разрывало от бешенства, но я складывал губы в любезную улыбку! Безразличие мадемуазель Альбертины уносило ее от меня куда дальше, чем перемещение за столом. Мое отчаяние, возмущение повели к тому, что я уже не боялся ее скомпрометировать и вперял в ее большие непроницаемые и всегда равнодушные глаза свой воспаленный и гневный взор. Что таится за ее поведением? Уловка? Кокетство? Новый каприз, а старый уже забыт? Или, может быть, непроходимая глупость? Потом я знавал женщин, мгновенно вспыхивающих и столь же скоро остывающих. «Повезло, если не пропустил мгновенье», — говаривала знаменитая Нинон де Ланкло[33]. Неужели мгновенье Альберты уже миновало? И все-таки я продолжал ждать… Но чего? Слова, знака, опасной обмолвки, шепота под скрип стульев, когда все встают из-за стола. Ждал напрасно. И тогда мне в голову стали приходить безумные идеи, одна нелепей другой. Например, я убедил себя, что Альберта, не имея возможности дать мне ответ во время обеда, непременно ответит по почте: когда она выйдет вместе с матерью в город, у нее хватит ловкости опустить письмо в почтовый ящик. Во власти завладевшей мной идеи я портил себе кровь два раза в день, сходя с ума за час до прихода почтальона. Дожидаясь его, я раз десять спрашивал старушку Оливьетту прерывающимся голосом: «Нет ли для меня писем?» И она с неизменным спокойствием отвечала: «Нет, сударь, писем для вас нет». Разочарование и досада стали в конце концов нестерпимыми. Обманутое желание перерождается в ненависть. Я возненавидел Альберту, и из ненависти, вызванной обманутым желанием, объяснял ее обращение со мной причинами, которые помогали бы мне ее презирать, потому что ненависть питается презрением. Презрение для ненависти — воистину нектар. «Трусливая лицемерная дрянь, побоялась написать мне письмо!» — возмущался я.
Как видите, я не стеснялся в выражениях. А мысленно выражался еще грубее и не считал, что клевещу. Обида убила во мне рыцаря, я делал все, чтобы больше не думать о той, которую смешивал с грязью, прикладывал по-солдатски, о которой рассказывал Луи де Мену. Да-да, я и ему рассказал свою историю! Славный Луи выслушал меня, закручивая штопором длинный светлый ус, и цинично посоветовал, ведь мы в нашем 27-м полку не были моралистами:
— Поступай, как я. Вышибай клин клином. Возьми в любовницы белошвеечку и забудь свою чертову куклу!
Совету Луи я не последовал — хотел добиться своего. Если бы Альберта могла узнать о моей любовнице, я, возможно бы, и завел ее, чтобы ревность обожгла инфанте сердце или хлестнула по самолюбию. Но как бы она узнала? Каким образом? Предположим, я завел бы любовницу и, как Луи в свой гостиничный номер, привел бы ее к себе в комнату. И что же? Только бы рассорился с добрыми своими хозяевами, которые попросили бы меня немедленно покинуть дом и поселиться где-нибудь в другом месте. Этого я не хотел. Не хотел отказываться от возможности вновь ощутить пожатие руки или ножку проклятой Альберты, оставшейся для меня ее высочеством Недотрогой.