То, что я испытывал, было невыносимо, и мысль покончить со всем разом одной пистолетной пулей коснулась моей несчастной «деморализованной» души (узнав много позже, я оценил это словечко Наполеона). Взгляд мой скользнул по оружию, развешанному по стенам…
Буду откровенен. Что поделать? В семнадцать лет я влюблен был… в шпагу. Свою шпагу. Солдатом я стал по призванию и семейной традиции. И хотя ни разу еще не участвовал в сражении — мечтал о нем. Я хотел быть военным, и никем иным. В полку мы посмеивались над героем тех времен, Вертером: у нас, офицеров, он вызывал разве что жалость. Мысль, помешавшая мне убить себя, поддавшись недостойному страху, навела на другую, которая показалась выходом из безвыходного и гибельного положения: «А что, если пойти к полковнику? Полковник — отец своим солдатам!»
Я мигом оделся, будто внезапно протрубили военный сбор, и сразу же схватился за пистолеты. Я их взял с собой. Из предосторожности. Кто знал, что ожидало меня впереди?.. С тем чувством, какое бывает только в семнадцать лет, потому что в семнадцать лет мы сентиментальны, я в последний раз приник к немым губам — а они всегда были немы! — мертвой и прекрасной Альберты, почти полгода одарявшей меня пьянящими милостями… На цыпочках спускался я по лестнице дома, в котором оставлял мертвую… Тяжело дыша, как дышит спасающийся от погони, я потратил чуть ли не час, во всяком случае, мне так показалось, на то, чтобы осторожно повернуть огромный ключ в огромной скважине и отпереть входную дверь, а потом с теми же воровскими предосторожностями запереть ее, зато к полковнику я мчался быстрее ветра.
В дверь звонил, словно дому грозил пожар. Оглушительный, как труба, предупреждающая, что враг приближается к полковому знамени, я сметал на своем пути все, смел и ординарца, который попробовал помешать мне войти в столь поздний час в спальню начальника. Полковник проснулся от моего громового вторжения, и я тут же выложил ему все! Исповедался я очень быстро, не утаив ничего и моля о спасении…
Вот уж кто был настоящим человеком, так это наш полковник! Он сразу понял, что я угодил в преисподнюю и что выбраться из нее нелегко. Он посочувствовал самому юному «из своих детей» — так и сказал: «дитя мое»! Поверьте, в тот миг я в самом деле внушал сострадание. Командир отдал мне приказ, припечатав самым крепким французским словом, немедленно покинуть город. Все остальное он брал на себя, пообещав после моего отъезда повидать родителей Альберты; ехать мне нужно было немедленно, сев в дилижанс, который через десять минут появится в городе и остановится поменять лошадей на почтовой станции. Полковник указал мне город, куда мне следовало отправиться, и написал туда рекомендательное письмо… Снабдив меня деньгами — свои я взять позабыл, — он коснулся моих щек седыми усами на прощанье, и я через десять минут после нашей встречи уже карабкался на империал дилижанса, следовавшего по тому же маршруту, что и тот, в котором мы сейчас сидим. Мы галопом промчались под окном с темно-красной шторой, — можете себе представить, каким взглядом я посмотрел на светящееся тусклым красным светом окно, каким светится оно и сегодня, зная, что за шторой лежит мертвая Альберта…
Виконт де Брассар перешел на шепот и замолчал. Мне больше не хотелось шутить, но я все-таки прервал молчание.
— И что же было дальше? — спросил я.
— А дальше, знаете ли, не было ничего, — ответил он. — Хотя желание знать последствия терзало меня еще очень долго. Поначалу я слепо выполнял инструкции командира и с нетерпением ждал письма, которое известит меня о предпринятых им шагах и о том, что произошло после моего отъезда. Ждал примерно с месяц и наконец дождался… Но не письма полковника, который предпочитал писать саблей по рядам противника, а приказа о переводе в другой корпус. Мне предписывалось через сутки явиться в новое подразделение и присоединиться к 35-му полку, который отправлялся на фронт. Военная кампания, тем более первая, поверьте мне, лучшее лекарство от любых переживаний. Бои, в которых я участвовал, марши, усталость, приключения с женщинами, которые у меня, несмотря ни на что, случались, мешали мне написать полковнику, отвлекали от тяжких воспоминаний об Альберте, но никогда не могли стереть их до конца. Память о случившемся засела во мне, как пуля, которую никак не вынуть. Я повторял себе, что вот-вот повстречаю полковника и он наконец-то расскажет обо всем, что я так жажду узнать, но узнать мне довелось совсем другое: полковник во главе своего полка погиб под Лейпцигом… Луи де Мен тоже погиб, но месяцем раньше… — де Брассар помолчал и прибавил: — Не могу сказать, что это хорошо, но любые чувства со временем словно бы засыпают даже в самой могучей душе, а может быть, они засыпают именно потому, что душа могуча… Мучительное желание узнать, что же произошло после моего отъезда, мало-помалу оставило меня. Спустя годы, когда я располнел, постарел и сильно изменился, я мог бы вернуться в этот городок и, не рискуя быть узнанным, выяснить, что же все-таки произошло потом и какой след остался от той давней трагической истории. Но я не приехал, меня удержала — нет, не боязнь узнать общественный приговор, до общественных приговоров мне никогда дела не было, — боязнь вновь испытать тот же самый леденящий страх…