Вы когда-нибудь встречались с доктором Торти? Как-никак он один из самых смелых и мощных умов нашего времени; следуя поговорке: «Кошке в перчатках мыши не поймать», он всю жизнь обходился, так сказать, без перчаток — ловил мышей постоянно и желал ловить их и впредь. Подобная порода людей мне по сердцу, и по сердцу мне — а уж я-то себя знаю! — именно те их черты, которые больше всего раздражают других. Резковатый, чудаковатый Торти не слишком нравился благонамеренным господам, но именно те, кому он так не нравился, заболев, низко кланялись ему, как дикари ружью Робинзона, только из противоположных соображений: не потому, что он мог убить, а потому, что мог спасти. Благодаря тому что почтение к его врачебному таланту возобладало над антипатией к самобытности, он смог заработать в маленьком городке двадцать тысяч ливров ренты, пользуя набожных и ханжески-чопорных аристократов, которые немедленно отказали бы ему от дома, исходи они из своих воззрений и пристрастий. Нелюбовь к нему пациентов не осталась для доктора тайной, но столь мало его трогала, что он над пей посмеивался. На протяжении тридцати лет своего пребывания в В. он повторял: когда его больным приходится выбирать между священным елеем и Торти, они, несмотря на благочестие, предпочитают доктора таинству елеосвящения. Как видите, в выражениях наш друг не стеснялся. И если шутил, то не без привкуса богохульства. В философии медицины он следовал за Кабанисом, ужасал окружающих так же, как его старый друг Шосье, крайним материализмом, а от Дюбуа-первого[53] позаимствовал грубоватую и фамильярную манеру обращения: для него не существовало ни высших, ни низших — герцогинь и фрейлин императрицы он называл «мамаша» и «ты», словно имел дело с торговками рыбой. Чтобы дать представление о степени фамильярности доктора Торти, я передам его собственные слова в клубе Разгильдяев: с царственным видом собственника обведя рукой сидящих за роскошным столом сто двадцать человек гостей, он с гордостью, сравнимой разве что с гордостью Моисея, показывающего жезл, которым исторгал из скал воду, произнес: «А извлек-то вас всех, ребята, я!» Что поделать, сударыня! Шишка почтения[54] отсутствовала у доктора, больше того, он утверждал, что у него на черепе вместо этой шишки вмятина. Старик — ему тогда перевалило за семьдесят, — жилистый, крепкий, узловатый, с сардоническим выражением лица, в коротко остриженном, гладко причесанном темном паричке, с пронзительным взглядом глаз, по-прежнему не нуждавшихся в очках, всегда в сером или серовато-коричневом, цвета «московского дыма», как тогда говорили, фраке, нисколько не походил ни манерами, ни одеждой на господ докторов города Парижа, всегда бесстрастных, всегда в галстуках белого цвета, словно бы сделанных из савана умершего пациента. Нет, доктор Торти нисколько не походил на них! Он носил замшевые перчатки, сапоги на толстой подошве и высоких каблуках, которые чуть подрагивали, когда он твердо печатал шаг; он походил скорее на бравого кавалериста, да, собственно, и был им, проведя больше тридцати лет в седле, скача в кожаных штанах с пуговицами до колена по дорогам, на которых и кентавру впору сломать шею, — впрочем, об этом нетрудно было догадаться, глядя, как он покачивает станом, словно привинченным к неподвижным бедрам, ступая вперевалку кривыми, как у форейтора, сильными ногами, не ведающими о ревматизме. Доктор Торти доводился родней Кожаному Чулку Фенимора Купера, только скакал не по прериям, а по болотам и оврагам Котантена. Как герой Купера, он чтил законы природы и пренебрегал законами общества, но в отличие от Кожаного Чулка обошелся без Бога, став безжалостным наблюдателем за людьми, что, к сожалению, неизбежно ведет к мизантропии. И доктор стал мизантропом. Другое дело, что на его долю и на долю его лошади, которая, бывало, брела чуть ли не по брюхо в болотной жиже, досталось столько дорожной грязи, что вкуса к другой, житейской, у него не возникло. Не стал он мизантропом и наподобие Альцеста[55]. Добродетель в нем не возмущалась, он не гневался и не обличал. Нет, нет, ничего подобного — он презирал человечество точно так же спокойно и мирно, как брал понюшку табаку, и удовольствия находил в своем презрении столько же, сколько в понюшке.