Я лечил графиню уже третий месяц, но здоровье ее ничуть не улучшалось, наоборот, симптомы общего ослабления организма, столь распространенного в наше нервное время и называемого теперь анемией, проявлялись все отчетливее. Де Савиньи и Отеклер все так же искусно играли свою нелегкую комедию, которой нисколько не мешало мое пребывание в замке. Вот только актеры, похоже, несколько утомились. Серлон осунулся, и я слышал, как в В. говорили: «Господин де Савиньи такой заботливый муж! На нем лица нет с тех пор, как у него заболела жена. Какое счастье так любить друг друга!»
Отеклер блистала красотой по-прежнему, но глаза у нее подрезались, не потому, что много плакали, — скорее всего, мадемуазель не плакала ни разу в жизни, — а от бессонницы, и синева подглазниц делала их только ярче. В конце концов худоба де Савиньи и круги под глазами Отеклер могли иметь и совсем иные причины, нежели напряжение любовной жизни. Причин сколько угодно, если живешь по соседству с вулканом, который в любую минуту может начать извергаться. Я приглядывался к предательским знакам на лицах, задавал про себя вопросы и не знал, что на них отвечать.
И вот однажды я поехал навестить больных по соседству с замком и возвращался через угодья де Савиньи. Намеревался я, как обычно, заглянуть и к графине, но тяжелые роды одной крестьянки задержали меня, и, когда я приблизился к замку, мне показалось, что стучаться в его двери слишком поздно. Однако, который шел час, я не знал: часы у меня остановились. Я взглянул на месяц, он уже опустился довольно низко, показывая на темно-синем циферблате, что время перевалило далеко за полночь: нижний конец серпа уже касался высоких елей Савиньи, за которыми он вскоре собирался исчезнуть.
Вы ведь бывали в Савиньи? — неожиданно прервав свой рассказ и повернувшись ко мне, спросил доктор. — Да? Ну, так вот, — продолжал он, получив в ответ мой утвердительный кивок, — значит, вы знаете, что для того, чтобы попасть на дорогу, ведущую в В., нужно проехать сначала через еловый лес, а потом обогнуть, словно мыс, стену замка. Лес меня встретил полной тьмой, как говорится, ни зги не видно, и тишина такая же, без единого шороха, и вдруг в этой мертвой тишине мне послышался странный звук — я принял его за удары валька и подумал, что какая-нибудь бедная женщина после целого дня работы в поле воспользовалась лунным светом и стирает на речке или в пруду белье… Когда же я подъехал поближе к замку, то к мерным ударам валька примешался еще один звук, и тогда меня осенило: я слышал удары скрещивающихся шпаг. Вы сами знаете, как отчетлив каждый звук в тихом ночном воздухе: малейший скрип, малейший шорох слышен так ясно, так внятно. Я не мог ошибиться: там фехтовали. Я выехал из ельника прямо к замку: облитый лунным светом, он казался белым, и вдруг мне в голову пришла забавная мысль.
— Так вот оно что! — воскликнул я, отдавая невольную дань восхищения постоянству привычек и вкусов, — наконец-то я понял, как они любят друг друга!
Сомнений не было: Серлон с Отеклер в поздний час фехтуют. Слыша звон шпаг, я словно бы наблюдал за поединком, а стуком валька мне показались аппели[65] фехтующих. Я присмотрелся: окно было открыто в самом дальнем из четырех флигелей, наиболее удаленном от покоев графини. Белый молчаливый замок с темными окнами казался вымершим. И только в этом стоявшем на краю парка флигеле, конечно же выбранном не без умысла, сквозь жалюзи на балкон ложился полосками свет, слышался топот ног и звон клинков. Звуки были так отчетливы, что я вполне разумно предположил: из-за жары (стоял июль месяц) они, опустив жалюзи, приоткрыли балконную дверь. Я остановил лошадь на опушке леса и прислушался — поединок показался мне весьма азартным; поразительно — эти двое любили друг друга с оружием в руках!
Я стоял, обратившись в слух, однако через некоторое время звон шпаг и аппели прекратились. Жалюзи, прикрывавшие балконную дверь, раздвинулись, и я едва успел подать свою лошадь в тень, чтобы не быть замеченным. Серлон и Отеклер вышли на балкон и стояли, облокотившись на железную решетку. Я прекрасно их видел. Месяц уже спрятался за высокие ели, зато свет канделябра, стоявшего в комнате, прекрасно обрисовывал две фигуры. Наряд Отеклер — если ее костюм можно назвать нарядом — состоял из замшевой куртки, заменявшей кирасу, и шелковых коротких панталон, туго обтягивавших округлые бедра и мускулистые ноги. Костюм я узнал, в нем она всегда давала уроки. Примерно так же одет был и де Савиньи. Стройные, крепкие, высокие, они казались на золотистом фоне освещенного дверного проема прекрасными статуями, олицетворяющими Юность и Силу. Вы только что видели эту пару в саду и могли убедиться, что годы пощадили их горделивую красоту. Вот и представьте себе, какое великолепие я увидел много лет назад на балконе: обтягивающие костюмы не одевали их, а обнажали. Облокотившись на перила, они разговаривали, но очень тихо, ни единого слова я не слышал, но близость их рук и тел говорили красноречивее слов. Де Савиньи вдруг прижал к себе прекрасную амазонку, словно бы созданную для сопротивления, но она и не думала сопротивляться — гордая Отеклер приникла к груди Серлона, обвив руками его шею. Обнявшись, они напоминали знаменитое творение Кановы, сладострастных Амура и Психею, и оставались изваянием целую вечность, жадно прильнув друг к другу устами, выпив на одном дыхании целую бутыль поцелуев. Я насчитал шестьдесят ударов пульса, правда бился он у меня тогда быстрее, а сцена, открывшаяся моим глазам, заставляла его биться еще быстрее…