Выбрать главу

Те, кто так безбожно пировал, давно умерли, ушли, и безвозвратно, но в те времена они жили с особой интенсивностью: жизнь набирает силу не тогда, когда возможностей становится меньше, а когда бед и несчастий становится больше. Друзья Менильгранда, сотрапезники по застольям в отцовском доме, не утратили еще былой силы. Сама жизнь доказала, что сила у них есть, они поверили в нее, почувствовали, когда, любя крайности и излишества, пили все хмельные радости жизни, подставив голову прямо под струю, хлещущую, как из бочки, и не падали замертво. Но ни руками, ни зубами, как Кинегир[106] удержал корабль, не удержали места у бочки. Поток событий оторвал их от питающей груди — а они так жадно ее сосали! — унес, но не износил, и они продолжали жаждать молока, которого успели вкусить и вкус которого лишал их покоя. Для них, как для Менильгранда, настал час ярости. Бессильной ярости. И пусть они не обладали величием души Менильгранда, неистового Роланда, для которого понадобился бы Ариосто, обладавший вдобавок трагическим гением Шекспира, они тоже узнали смерть, оставшись в живых. Смерть не часто совпадает с концом жизни, зачастую она приходит гораздо раньше. Воинов разоружили, а они способны сражаться. Наполеоновских офицеров уволили не только из Луарской армии[107], — их уволили из жизни, отстранили от всех надежд. Империя погибла, реакция придавила революцию, хоть и не сумев с ней справиться раз и навсегда, как святой Михаил с драконом, и полные сил люди лишились должности, занятия, положения в обществе, карьеры, потеряли все нажитые блага и вернулись в родной город, чтобы, как они говорили, «подыхать хуже собак». В Средние века они пошли бы в пастухи, подались в наемники или в пираты, но время не выбирают, они родились в цивилизованную эпоху, жесткую своими рамками и ограничениями, их отправили на покой, поставили в стойло грызть удила, ронять с губ пену, портить себе кровь и давиться от отвращения. Кое-какой выход был и у них, они могли драться на дуэлях, но что такое два-три удара шпагой или пистолетный выстрел, когда их ярость и отчаяние требовали потоков крови, которые залили бы всю землю! Теперь вы можете себе представить, что за «Отче наш» обращали они к Господу Богу. Они-то в Него не верили, зато в Него верили их враги, и этого было достаточно, чтобы попирать, изничтожать, проклинать все, что есть для врагов святого. Менильгранд-младший, однажды посмотрев на своих гостей при свете голубых язычков пламени, плясавших над огромной пуншевой чашей, вокруг которой они сидели, сказал:

— Готовый экипаж корсарского судна! — И, покосившись на расстриг, затесавшихся между солдатами без мундиров, прибавил: — Даже капелланы есть, если корсарам придет фантазия завести у себя капелланов!

Но в мирное время, наставшее после снятия континентальной блокады[108], корсаров хватало в избытке, — не было тех, кто давал бы деньги на корабли.

Ну так вот, пятничные собутыльники, вызывавшие возмущение всего города, пришли, как обычно, на обед в особняк де Менильгранда в пятницу, последовавшую за тем самым воскресеньем, когда Мениля так неожиданно увидел в церкви один из его приятелей и пришел сначала в недоумение, а потом в неистовство. Приятеля звали Рансонне, когда-то он служил капитаном в 8-м драгунском полку и на обед пришел одним из первых. Мениля он не видел всю неделю и никак не мог успокоиться, что застал его в церкви, а главное, не мог забыть обиды: вместо того, чтобы объясниться, тот с пренебрежением осадил его. Рансонне рассчитывал вернуться к потрясающему происшествию, намеревался угостить им всех гостей и добиться разъяснений в их присутствии. Капитан Рансонне был не самым беспутным из распутников и богохульников, собирающихся по пятницам, но больше всех любил выставлять напоказ свое безбожие и делал это весьма неуклюже. Бог не давал ему покоя, словно назойливая муха. И хотя он был весьма неглуп, выглядел из-за своего богоборчества глуповато. Он был офицером, военным от макушки до пят, и не просто военным, а военным своего времени со всеми его достоинствами и недостатками, он вырос на войне, жил, чтобы воевать, верил в одну войну и любил только войну — словом, был драгуном, неразлучным с конем и саблей, как поется в старинной драгунской песне. Из двадцати пяти друзей, собравшихся в тот день в особняке Менильгранд, он, может быть, больше всех был привязан к Менилю, хотя с тех пор, как тот побывал в церкви, он словно бы перестал быть тем храбрецом рубакой, которого Рансонне знал и любил. Предупредить ли об этом остальных?.. Собрались в основном офицеры, но не все из них были солдатами. Были медики, самые вольнодумные материалисты из всех городских врачей. Несколько бывших монахов в возрасте старшего Менильгранда, оставившие монастыри и обеты, два или три женатых священника — в законном браке они, разумеется, не состояли, но имели сожительниц — и в довершение всего бывший член Конвента, представитель народа, голосовавший за казнь короля. Словом, фригийские колпаки или кивера, одни отчаянные революционеры, другие страстные бонапартисты, всегда готовые драть глотки и вцепиться друг другу в горло, отстаивая свои убеждения, но трогательно единодушные в отрицании Бога и неприятии всех церквей. Во главе этого синедриона чертяк с разнообразными рожками восседал самый главный — черт в колпаке — папаша Менильгранд с мучнисто-белым лицом, но никому бы и в голову не пришло сравнить его с клоуном, потому что чувствовалось в нем что-то весьма значительное и сидел он гордо и прямо — ни дать ни взять епископ в митре на шабаше. Напротив него сидел Менильгранд-младший с видом усталого, расположившегося на отдых льва, однако чувствовалось, его мускулы могут в один миг напружиниться, морщины разгладиться, а глаза метнуть молнии.