— Что ты хочешь от меня услышать? — начал он с той усталостью, что скорее сродни горечи и печали. — Господин Невер не проявил никакой отчаянной смелости, и, мне кажется, тебе нечем особенно восхищаться. Если бы, бросая свиньям облатки, он верил, что бросает им на съедение самого Господа, живого Бога, который способен на возмездие; если был бы готов немедленно получить в ответ удар молнии или ад в посмертии, то в его поступке было бы мужество и презрение, шагнувшее за грань смерти, потому что Бог, если Он есть, воздал бы за содеянное мукой вечной. В поступке была бы тогда отвага, безумная, разумеется, но отвага, — вызов Тому, Кто способен на такие же безумства. Но ничего подобного — господину Неверу и в голову не приходило, что облатки — Бог. Ни малейшего подозрения, что такое может быть, у него не возникало. Он видел в них всего-навсего кусочки хлеба, принадлежность обряда, глупое суеверие, и поэтому и для него, и для тебя швырнуть облатки свиньям в корыто не представляет ничего героического и опасного, все равно что высыпать облатки для запечатывания писем.
— Так оно и есть, — пробормотал старик де Менильгранд, откидываясь на спинку стула и беря сына под прицел взгляда, прикрытого козырьком ладони, словно бы выверяя, точно ли навел пистолет. Он всегда интересовался мнением Мениля, даже если не разделял его, но сейчас думал, как он, и повторил еще раз: — Так оно и есть.
— В подобном поступке, голубчик Рансонне, — продолжал Мениль, — не было ничего… как бы это лучше выразиться, ничего… кроме свинства. Но я нахожу достойным восхищения и всерьез восхищаюсь, хоть не верю, как вы, господа, в Господа Бога, поведением девицы Тессон, кажется, вы ее так назвали, господин Невер? Она носила на сердце то, что считала Господом, ее девственная грудь стала чистейшей дароносицей для Господних Даров. С безмятежным спокойствием шла она мимо всех низостей и опасностей жизни, неся у себя на груди Господа, отважная и исполненная верой, дарохранительница и алтарь одновременно, алтарь, который каждую секунду мог обагриться ее собственной кровью!.. У тебя, Рансонне, у тебя, Мотравер, у тебя, Селюн, и у меня тоже на груди сияло изображение императора, — кто, как не мы, были его почетным легионом, — и порой оно, и только оно, придавало нам мужества под огнем. А девушка носила на груди не изображение Бога, она верила, что с ней сам Господь Бог. Для нее Бог был во плоти, к нему можно было прикоснуться, отдать, съесть. Рискуя собственной жизнью, она несла Его тем, кто по Нему изголодался. Честное слово, девушка великолепна! Я согласен с кюре, что доверяли ей Господню плоть: она — святая. И хотел бы знать, что с ней сталось. Может, она давно умерла, а может, бедствует в деревенской глухомани? Знаю одно: будь я маршалом Франции, а она — нищенкой, стоящей босыми ногами в грязи, протянув руку за куском хлеба, при виде ее я бы спешился с коня, снял шляпу и поклонился бы чистоте и благородству! Генрих IV встал на колени в грязь, увидев Святые Дары, которые несли какому-то бедняку, думаю, он испытывал такое же благоговение, как я, готовый склонить колени перед девицей Тессон.
Менильгранд уже не подпирал рукой щеку, он сидел, гордо откинув голову назад. И по мере того, как говорил о своей готовности поклониться, словно бы рос на глазах; подобно коринфской невесте Гёте, Менильгранд, не вставая со стула, стал ростом до потолка.
— Конец света! — рявкнул Мотравер, раздробив персиковую косточку ударом кулака, похожего на молот. — Командир гусарского эскадрона становится на колени перед богомолкой!
— Если бы кавалерия спешилась и поползла, как пехота, чтобы потом встать во весь рост и пойти в атаку, я бы понял, — проговорил Рансонне. — Уж если на то пошло, из богомолок получаются недурные любовницы, хоть они и питаются добрым боженькой и верят, будто за каждую радость, которую дарят нам, им грозят адские муки. Но поверьте, капитан Мотравер, беда для солдата не в том, что он совратит двух или трех богомолок, а в том, что сам испугается Бога, как мокрая курица штафирка боится нашей кавалерийской сабли! Как вы думаете, господа, где я видел не далее как в прошлое воскресенье вечером присутствующего здесь майора де Менильгранда?
Никто не ответил капитану Рансонне. Он ждал, но глаза сидящих за столом выжидательно смотрели на него.
— Клянусь саблей! — рявкнул капитан. — Я встретил его… нет, не встретил, потому что слишком чту свои сапоги, чтобы марать их о церковные плиты, — словом, заметил его спину, когда он, согнувшись в три погибели, входил в низенькую дверцу на углу площади. Входил в церковь! Ну и удивился же я, нет, поразился, да что там, черт побери, — остолбенел! Судя по фигуре, по выправке, это точно был Менильгранд! Но что делать Менильгранду в церкви? У меня в голове сразу зашевелилась мыслишка о наших шалостях с чертовыми бегинками в испанских монастырях! «Хо-хо, — подумал я, — неужели кампания продолжается? Уверен, дело в какой-то юбке! И пусть сам дьявол выцарапает мне глаза, но я узнаю, какого юбка цвета». И вошел вслед за ним в поповское логово… К несчастью, там было темно, как в пушечном жерле. Я шел и спотыкался о стоящих на коленях старушонок, что бормотали себе под нос «Отче наш». Разглядеть что-либо в проклятых потемках, набитых бубнящими старухами, не представлялось возможности, и я двигался кое-как на ощупь, пока наконец не ухватил моего Мениля, который уже шагал обратно по боковому проходу. Но верите ли? Он мне так и не объяснил, за каким чертом его туда понесло. Я оповещаю об этом всех и хочу, чтобы он объяснился!