Я прожил у них около полугода тоже тихо и мирно, и ни разу речь за нашим столом не заходила о той особе, которую мне предстояло здесь встретить.
Но вот однажды, спускаясь в обычный час в столовую, я увидел высокую молодую девушку. Она стояла на цыпочках и старалась дотянуться до вешалки и повесить шляпку. По непринужденности, с какой она вела себя, чувствовалось, что человек она свой, домашний, и только что откуда-то вернулась. Вытянувшись в струнку, протягивая руки к слишком высокой вешалке, она походила на танцовщицу — гибкий стан, облитый зеленым шелком корсажа с бахромой, белая юбка, без стеснения по моде тех лет подчеркивавшая пышные бедра. На звук моих шагов девушка обернулась, я увидел ее лицо, но тут же она продолжила свое занятие, словно меня и не было. Только повесив шляпку и сосредоточенно, с почти вызывающей медлительностью разгладив каждую ленточку, девушка вновь повернулась ко мне — как-никак я стоял рядом и дожидался возможности ее поприветствовать — и, смерив взглядом очень черных глаз, которым прическа под императора Тита с собранными на лбу завитками придавала совершенно особенную глубину, удостоила чести заметить. Я ломал голову, кем могла быть эта особа, явившаяся в обеденный час к нам в столовую. Гостей у нас никогда еще не бывало. Между тем девушка, по всей видимости, пришла на обед. Стол уже накрыли, на нем стояло четыре прибора. Однако мое удивление при виде незнакомки оказалось пустяком по сравнению с тем, какое я испытал, когда мои хозяева, войдя в столовую, представили мне ее: их дочь, закончила пансион, вернулась и будет жить теперь дома.
Дочь?! Невозможно даже вообразить, чтобы родителями этой девушки были мои мещане-хозяева! Дело не в красоте. У самых неказистых людей может родиться дочь-красавица. Я знавал таких, да и вы, я думаю, тоже. Физически любое самое несовершенное существо может произвести на свет самое совершенное, не так ли? Но тут речь шла о другом, тут дочь и родителей разделяла пропасть, они принадлежали к разным породам. Физически — я позволю себе повторить любимое вашим поколением слово из научного лексикона, — так вот, физически эта особая порода заявляла о себе небывалым покоем или, если хотите, бесстрастием, которым веяло от девушки, и оно не могло не удивлять в столь юном существе. Девушка была не из тех, кем охотно восхищаешься, восклицая: «Ах, какая прелесть!» — и тут же забываешь, как большинство случайно встреченных красавиц. Выражение лица, манера держаться отделяла девушку не только от родителей, но и от всего человеческого рода, ибо она не ведала присущих ему чувств и страстей. Этот неколебимый покой и ошеломлял, буквально приковывал к месту! Если вы знаете картину Веласкеса «Инфанта со спаниелем», то можете себе представить, о чем я говорю, — инфанта не горда, не высокомерна, не презрительна, она только безмятежна и безучастна. Гордость, высокомерие, презрение дают окружающим понять, что они существуют, раз взят труд вознестись над всеми и презирать, — нет, инфанта полна тишины и покоя, свидетельствуя, что пребывает в пустоте.
Признаюсь, увидев девушку впервые, я задал себе вопрос, задавал его много дней подряд, но до сих пор не нашел ответа: я не мог понять, каким образом отцом грандессы мог стать пришепетывающий толстяк в гороховом сюртуке и белом жилете, с лицом малиновым, как варенье его жены, с торчащей на затылке шишкой, которую не прятал даже шейный платок из вышитого муслина. Впрочем, должен признаться, толстяк смущал меня меньше: муж не обязательно становится отцом. Но простоватая мещанка в качестве матери мне казалась невозможной. В общем, мадемуазель Альбертина — так звали ее высочество эрцгерцогиню, которая упала с небес к жалким обывателям, видно потому, что те изволили пошутить, — так вот, мадемуазель Альбертина, которую родные звали Альбертой, сокращая длинное имя, и оно подходило ей гораздо лучше, — никак не могла быть дочерью ни того, ни другого…
Во время первого обеда, и во время других, которые за ним последовали, она показалась мне хорошо воспитанной девушкой, лишенной провинциального жеманства; чаще всего она молчала, но когда заговаривала, то ясно высказывала все, что хотела сказать, и никогда не говорила больше чем нужно. Вполне возможно, она обладала и умом, и остроумием, но случая обнаружить их у меня не было, наши разговоры за столом не предполагали ничего подобного. Присутствие за столом дочери помешало старичкам злословить и сплетничать, они больше не обсуждали за обедом мелкие городские скандалы, и разговор наш не выходил за пределы таких увлекательных тем, как дождь и вёдро. Ничем, кроме царственного безразличия, поразившего меня в первый раз, не радовала меня и мадемуазель Альберта. И сознаюсь, я им очень скоро пресытился. Если бы я познакомился с мадемуазель Альбертиной в светском обществе, куда более подходящем для нее и родной стихии для меня, ее равнодушие задело бы меня за живое. Но мы были не в свете, и я никак не мог позволить себе ухаживать за мадемуазель, пусть даже выражая свое к ней внимание только взглядами. Я ведь снимал квартиру у ее родителей, мы находились с ней в особых отношениях, и любой неверный шаг поставил бы нас в ложное положение. Заинтересовать меня могла девушка из высшего общества или девушка вне общества, но не дочь квартирных хозяев, и очень скоро я совершенно искренне и без всякой задней мысли стал отвечать на ее безразличие точно таким же.
Обменявшись скупыми привычными формулами вежливости, мы больше не обращали внимания друг на друга. Она представлялась мне чем-то вроде картины, которую я едва замечал. А я ей? Откуда мне знать. За столом — а встречались мы только за столом — она чаще смотрела на пробку графина или на сахарницу, чем на меня. Замечания она всегда делала к месту, точные, правильные, но до того безличные, что узнать ее, узнать характер не представлялось никакой возможности. Да я и не любопытствовал узнавать. Никогда в жизни не пришло бы мне в голову изучать характер возмутительно невозмутимой девицы с осанкой и манерами инфанты, столь неуместными в мещанской гостиной. Для того чтобы я все-таки о нем задумался, понадобились необыкновенные обстоятельства, о них я и собираюсь рассказать, они обрушились на меня с быстротой молнии, которая обошлась без упреждающих раскатов грома.
Как-то вечером, примерно месяц спустя после того, как мадемуазель Альберта вернулась домой, мы все вместе уселись за стол, собираясь ужинать. Мадемуазель оказалась рядом со мной, что уже могло меня удивить, потому что обычно она сидела напротив, между отцом и матерью, но я настолько не обращал на нее внимания, что не заметил перемены. Я развернул салфетку и, раскладывая ее на коленях… Нет, и передать не могу изумления, когда вдруг почувствовал, что руку мне под столом отважно жмет женская ручка. Мне показалось, я вижу сон… А если честно, ничего не показалось. Я только ощущал смелые ласки ручки, нашедшей мою под салфеткой. Неслыханная отвага, неожиданная! Кровь моя воспламенилась, отхлынула от сердца, запульсировала в руке и вновь, будто качнули насос, прихлынула к сердцу. Перед глазами поплыли круги, в ушах зашумело… Должно быть, я страшно побледнел. Мне почудилось, что я теряю сознание… растворяюсь в несказанном блаженстве, чувствуя, как мою руку сжимает другая, сильная, страстная рука, похожая скорее на руку юноши… Но ведь и вы знаете, что на заре жизни, в ранней юности, нас пугает и наслаждение; я попытался высвободиться, но моя странная соседка властно удержала мою руку, продолжая сжимать ее, не сомневаясь, что наполняет меня все возрастающим блаженством. От всепроникающего тепла у меня ослабли и рука, и воля.
С тех пор прошло тридцать пять лет, и, думаю, вы окажете мне честь и не усомнитесь, что за эти годы я успел привыкнуть к пожатиям женских рук и даже пресытился ими, но поверьте, стоит мне вспомнить то пожатие, как я вновь ощущаю волнующую тиранию страсти. Сжимая, эта рука словно бы наполняла все мое тело беспокойными щекочущими покалываниями, и я боялся судороги наслаждения, которая выдаст меня родителям той, что на их глазах осмеливалась… Однако мне было бы стыдно оказаться менее мужественным, чем отважная девушка, готовая погубить себя и совершающая свои безумства с невиданным хладнокровием. Я закусил губу до крови и неимоверным усилием усмирил дрожь сладострастного желания, которая могла бы многое открыть доверчивым старикам. Глаза мои между тем искали вторую руку — до этого я не обращал внимания на руки Альберты, — и я увидел: она спокойно подкручивала фитиль лампы, только что внесенной и поставленной на стол… Я смотрел… Так вот сестра той руки, которая прижалась к моей и от которой, словно от полыхающего костра, бегут по моим жилам язычки пламени! В меру полная, с длинными округлыми пальцами, прозрачно розовеющими на концах из-за падающего на них света, эта рука спокойно и уверенно, ничуть не дрожа, отлаживала трепетный огонек, трудясь с грациозной медлительностью, старательно и не спеша…