Так проходили дни. И ночи ничуть не легче. Ложился я поздно. Сон не шел. Не давала спать чертова Альберта — зажгла в моих жилах огонь и сбежала — поджигательница, которая даже не обернулась, чтобы полюбоваться пожаром, полыхающим у нее за спиной!..
Темнело, я ставил на стол лампу и опускал ту самую темно-красную штору, которая опущена и сегодня, — при этих словах виконт протер перчаткой успевшее запотеть окно дилижанса, — не хотел, чтобы соседи, а в провинции они донельзя любопытны, заглядывали ко мне. Хотя что в моей комнате? Обыкновенней некуда: пол простой ненаборный паркет, ковра нет и в помине и обычная для времен Империи мебель, которую любили тогда украшать бронзой: кровать на львиных бронзовых лапах с бронзовыми головками сфинксов по углам, комод и секретер с львиными же мордами на ящиках — тоже зеленоватыми, тоже из бронзы, с кольцами в носу. Напротив кровати — в простенке между окном и дверью в гардеробную — небольшой квадратный столик из вишневого дерева с серой мраморной столешницей, обведенной медной окантовкой. А напротив камина — тот самый любимый мною синий сафьяновый диван, о котором я уже столько раз упоминал.
А еще в моей просторной, с высоким потолком комнате стояли угловые лаковые шкафчики, конечно же не настоящие, не китайские, и с одного из них загадочно взирала пустыми белыми глазами Ниоба [34], античная страдалица, чей бюст неведомо какими судьбами попал к провинциальным обывателям. Впрочем, пустой взгляд черных глаз Альберты казался мне еще загадочнее. На стенах с лепниной наверху, выкрашенных желтой масляной краской, вместо картин и гравюр я развесил длинные блестящие ложа из позолоченной меди и разместил на них свои рапиры и шпаги. Поселившись в комнате-дыне, как насмешливо окрестил мое пристанище лейтенант Луи де Мен, не склонный к романтизму, я попросил поставить посередине круглый стол и, разложив на нем военные карты, книги и бумаги, превратил дыню в кабинет. Я и писал за те же столом, когда была необходимость.
Ну так вот, однажды вечером, а точнее, ночью я придвинул диван поближе к круглому столу и рисовал при свете лампы, — нет, мне не вздумалось отвлечься от неотвязной мысли, не отпускавшей меня вот уже целый месяц, напротив, я погрузился в нее целиком, пытаясь воссоздать на бумаге загадочную Альберту — мучительницу, которой был одержим, как бывают одержимы, по свидетельству людей набожных, дьяволом. В поздний час на улице ни души, тишина мертвая, и только в два без четверти простучит дилижанс в одну сторону, а в половине третьего в другую, так же, как сейчас, и, как сейчас, остановятся на почтовой станции переменить лошадей. В общем, я бы услышал и муху. Но если она и залетела ко мне нечаянно, то наверняка спала где-нибудь в уголке окна или в складке тяжелой шторы из ткани с двойной крученой шелковой нитью, настолько плотной, что стоило мне освободить ее, отстегнув розетку, как она водопадом обрушивалась вниз и застывала недвижно. Единственным нарушителем могильной тишины был я сам, царапая карандашом бумагу. Я рисовал Альберту, и только Бог ведал, с какой нежностью и с каким жаром страсти двигалась моя рука. И вдруг — скрежета ключа в замке я не слышал, а он бы насторожил меня, привлек внимание, послужил предупреждением — дверь моя приоткрылась, резко скрипнув, почти взвизгнув, как взвизгивают двери с несмазанными петлями, и замерла, словно испугавшись собственного жалобного, пронзительного стона, способного напугать бодрствующих и разбудить спящих. Решив, что плохо прикрыл за собой дверь, я встал из-за стола, намереваясь закрыть ее, но она вновь начала открываться все с тем же жалобным плачем, и, когда открылась совсем, в темном проеме возникла фигура… Альберта!
Черт подери! Духовидцы рассуждают о привидениях, но ни одно явление потустороннего мира не поразило бы меня сильней появления Альберты. Я почувствовал удар в сердце, и оно забилось, как смертельно раненный зверек. Не забывайте, мне и восемнадцати не было! От глаз Альберты не укрылось мое потрясение, и она откликнулась на него по-своему: быстро зажала мне рукой рот, чтобы помешать издать изумленный возглас. Затем торопливым резким движением закрыла дверь, надеясь избежать предательской жалобы. Не тут-то было! Дверь взвизгнула еще громче, пронзительней, резче. Альберта приложила ухо к дверной створке, ожидая услышать ответный стон — еще более волнующий и пугающий… Да, ей было страшно — мучительно, до тошноты, — ноги у нее подкашивались, она покачнулась… Я бросился к ней, и вот она уже в моих объятиях…
— Значит, не подвела дверь вашу Альберту, — насмешливо осведомился я.
— Вы, возможно, думаете, — продолжал капитан, словно бы и не услышав меня, — что в моих объятиях укрылась испуганная, трепещущая от страсти, потерявшая голову девушка, похожая на преследуемую жертву, — не ведая, что творит, она преступает последнюю роковую черту и отдается во власть демону, который, как говорят, гнездится в каждой женщине и который всегда выходил бы победителем, если бы ему не противостояли два других — Страх и Стыд. Нет, ничего подобного. Если вы так подумали, то ошиблись. Она не ведала о страхах и опасениях, угнетающих посредственность. На деле скорее она приняла меня в свои объятия, чем я ее… Только на краткий миг спрятала она лицо у меня на груди, но тут же подняла голову и вперила в меня взгляд своих черных бездонных глаз, словно бы проверяя, меня ли она обнимает. Страшно бледная — до этого я не видел, чтобы она бледнела, — она смотрела той же инфантой, сохраняя недвижность черт, свойственную медалям. И только уголки ее рта, ее слегка припухшие губы изогнулись в подобии сладострастной улыбки, но совсем не такой, какой улыбается счастливая страсть или страсть, готовящаяся обрести счастье. Не желая видеть темной сумрачной судороги на алых свежих губах, я приник к ним долгим пламенным поцелуем восторженного и восторжествовавшего желания. Рот приоткрылся, но не закрылись черные глаза немыслимой глубины, почти касавшиеся своими ресницами моих, не мигая, они продолжали смотреть, и в их глубине, так же как в судорожном изгибе рта, таилось безумие! Не размыкая объятий, огненным поцелуем вбирая ее губы, ее дыхание, я перенес Альберту на диван синего сафьяна — вот уже месяц думая о ней, я катался по нему, как святой Лаврентий по раскаленной решетке, — и сафьян сладострастно заскрипел, прогнувшись под ее обнаженной спиной — Альберта прибежала ко мне в легкой ночной рубашке. Поднялась с кровати и — поверите ли? — прошла через спальню, где спали ее отец и мать! Прошла на ощупь, вытянув вперед руки, стараясь ничего не уронить и не разбудить родителей.
— С такой-то смелостью хоть в рукопашную! — заметил я. — Воистину она была достойна стать любовницей солдата!
— И стала ею в ту же ночь, — подхватил виконт. — И с какой необузданностью! Под стать моей, а за свою я могу поручиться. Мы были с ней на равных… Но не остались безнаказанными. Ни на минуту, даже в миг восторженного исступления, ни она, ни я не забывали об опасности, которая нам ежеминутно грозила. Альберта жаждала наслаждения, она дарила его, но наслаждение, которого она добивалась с таким упорством, решимостью и непреклонной волей, не делало ее счастливой. Я не удивлялся. Я и сам не ощущал счастья — только тревогу, гложущую сердце даже тогда, когда гостья прижимала меня к своему, да так, что я едва не задыхался. Вздох ли, поцелуй ли, я настороженно вслушивался в хрупкую тишину, объявшую доверчиво спящий дом, боясь услышать ужасное: проснулась мать, поднялся с постели отец! Из-за плеча Альберты я смотрел на дверь. Ключ остался в скважине из-за опасений предательского скрежета, и я ждал, что дверь вновь откроется, и моему взору представятся бледные, оскорбленные, страдающие лица двух стариков, которых мы обманывали с такой дерзновенной трусостью. В темноте дверного проема мне мнились две головы Медузы, укоряющие за попранное гостеприимство и олицетворяющие Правосудие. Даже при сладострастных поскрипываниях сафьяна, игравшего зорю любви, я вздрагивал от ужаса… Сердце мое билось рядом с ее сердцем и, похоже, повторяло, как эхо, его биения… Страсть пьянила, страх отрезвлял, и все вместе было ужасно. Позже я свыкся с этим ужасом. Вновь и вновь совершая неслыханную неосторожность, я научился неосторожничать спокойно. Живя в постоянном напряжении, ожидая, что тайну нашу вот-вот раскроют, я пресытился чувством опасности и перестал о ней думать. Я хотел одного: быть счастливым. После первой великолепной ночи, которая других любовников могла бы и отпугнуть, Альберта решила, что будет приходить ко мне через две ночи на третью. Я приходить к ней не мог, путь в ее девичью спальню лежал через спальню родителей, и другого не было.
34
Ниоба (греч. мифология) — дочь Тантала, очень гордилась своими детьми и была наказана за свою гордыню их смертью. Символ надменности и невыносимого страдания.