Отступление мое было долгим, но можно ли иначе, дорогой друг? Я хотел, чтобы вы представили себе Отеклер Стассен, сыгравшую столь важную роль в моей истории… Но в тот день Элали пришлось встать со своего места и даже встретиться со мной лицом к лицу, потому что графиня позвонила, чтобы приказать ей принести для меня чернила и бумагу, я хотел написать новый рецепт. Элали вошла — вошла, не сняв с пальца металлического наперстка, воткнув иголку с ниткой прямо в лиф, поддерживающий ее пышную соблазнительную грудь, рядом с другими поблескивающими там иголками, которые казались неведомым экзотическим украшением. Сталь, даже в виде иголок, необычайно шла дерзкой чертовке, рожденной, чтобы держать в руках шпагу, а в Средние века носить латы. Пока я писал, она стояла рядом, подавая мне чернильницу тем особым мягким и изящным движением, какое свойственно фехтовальщикам и доведенным у Отеклер до совершенства. Я кончал писать, поднял голову и посмотрел на нее как можно непринужденнее: мне показалось, что вид у нее утомленный. Вдруг дверь открылась, и вошел де Савиньи, которого, когда я приехал, не было дома. Он выглядел не менее утомленным… Граф заговорил со мной о здоровье мадам Дельфины, он не находил в ее состоянии никаких улучшений, и в голосе его звучало раздражение, словно ему не терпелось, чтобы жена его наконец выздоровела. С недовольством и даже гневом выговаривая мне, он расхаживал взад и вперед по комнате. Я холодно смотрел на него, находя, что он слишком много себе позволяет: наполеоновский тон с его стороны по меньшей мере несообразность. «Если я вылечу твою жену, — думал я без всякой почтительности, — ты уже не пофехтуешь ночь напролет в постели со своей любовницей». Я мог бы вернуть его к реальному положению вещей, напомнить о вежливости, которую он забыл, — словом, угостить английской солью хлесткого ответа, но ограничился тем, что принялся внимательно разглядывать его. Граф стал для меня еще интереснее с тех пор, как я узнал совершенно точно, что он играет комедию.
Доктор снова замолчал. Большой и указательный пальцы он запустил в серебряную узорную табакерку и достал из нее солидную понюшку макубака [69], как торжественно именовал свой нюхательный табак. Доктор тоже был для меня необыкновенно интересен, поэтому я не торопил его, и он вернулся к рассказу, насладившись табаком и погладив согнутым пальцем горбинку своего по-ястребиному жадного носа.
— Конечно, граф находился в раздражении, но вовсе не из-за того, что жена продолжала болеть. Разве мог он сердиться из-за болезни женщины, которой изменял с такой страстью? Черт побери! Раз он сожительствовал с горничной в своем собственном доме, то, само собой разумеется, не мог злиться из-за того, что жена не выздоравливает! Поправься она, изменять ей стало бы куда затруднительней. Графа выводил из себя затяжной характер болезни. Замедленность процесса — вот что действовало ему на нервы. А на что он надеялся? Что горячка унесет жену в одночасье? Впоследствии я решил, что мысль о том, чтобы покончить с графиней поскорее, раз ни болезнь, ни врач не могут с ней справиться, пришла ему, а может быть, ей, а может быть, им обоим именно тогда.
— Боже мой, что я слышу?! Неужели вы хотите сказать, доктор…
Я не докончил фразы, я не мог ее докончить, так страшна была мысль, на которую навел меня доктор Торти!
Не отрывая от меня взгляда, он трагически кивнул, как кивнула бы статуя командора, принимая приглашение на ужин.
— Именно так, — выдохнул он едва слышным шепотом, отвечая на мелькнувшую у меня догадку. — Через несколько дней вся округа с ужасом узнала, что графиня скончалась, отравленная…
— Отравленная? — воскликнул я.
— …горничной Элали. Она перепутала пузырьки и вместо прописанной мной микстуры налила своей хозяйке чернил. Ошибка возможная, кто, в конце концов, не ошибается? Но я-то знал, что под маской Элали скрывается Отеклер. Я-то видел скульптурную группу Кановы на балконе! Хотя никто, кроме меня, ею не любовался. Округа ужасалась роковой случайности. Однако два года спустя после несчастного случая, когда в городе стало известно, что граф Серлон де Савиньи официально женится на дочери какого-то Стассена-Заколю — прознали и про то, что она одно лицо с Элали, — и ее, эту отравительницу, он намерен положить в постель, где так недавно еще спала его первая жена, урожденная мадемуазель де Кантор, тут-то и поползли смутные слухи, но подозрениями делились шепотом, словно боясь не только слов, но и мыслей. Что произошло на самом деле, не знал никто. Ужасались чудовищному мезальянсу, из-за него показывали на графа пальцем и сторонились, как зачумленного. Для осуждения парочке хватило и мезальянса. Сами знаете, какое бесчестье — вернее, каким считалось бесчестьем, ибо нравы изменились даже в Нормандии, — отпрыску благородного рода жениться на горничной! Таким позорнейшим бесчестьем и запятнал себя граф де Савиньи. Зато страшные подозрения, которыми глухо гудел потревоженный улей, вскоре смолкли, усталый трутень, погудев, свалился в придорожную колею. Однако один человек знал все и был уверен…
— Конечно же вы, доктор! — не мог не прервать его я.
— Да, я, — подтвердил Торти, — но не я один. Будь я один, я располагал бы лишь тенью истины, а чем лучше тень мрака неведения? Один я ни в чем не мог быть уверен, — произнес он, напирая на каждое слово с гордостью всезнающего, — а я уверен! Теперь послушайте, как я обрел уверенность, — сказал доктор, захватывая, будто клешнями, мою коленку узловатыми пальцами. Однако я должен признаться, что история захватила меня всерьез и держала даже крепче, чем клешни моего собеседника. — Надеюсь, вы не сомневаетесь, что первым об отравлении графини узнал я. Виновным или невинным, им пришлось за мной послать, потому что я как-никак лекарь. За мной прислали мальчишку из конюшни, не дав ему даже времени оседлать лошадь, так и прискакал без седла бешеным галопом в В., а я таким же галопом помчался в Савиньи. Когда я туда прискакал — неужели они рассчитали даже это? — спасение представлялось весьма сомнительным. На Серлоне лица не было, когда он вышел встречать меня во двор. Я едва успел спешиться, а он прерывающимся голосом, в ужасе от собственных слов, уже шептал:
— Горничная ошиблась. — (Он не посмел сказать «Элали», но на следующий день все вокруг называли именно ее.) — Ошибка не смертельна, ведь правда, доктор? Чернила не могут быть ядом?
— Смотря из чего они сделаны, — отвечал я ему.
Он провел меня в покои графини. Она лежала обессилев от боли, искаженное страданием лицо походило на белый клубок, опущенный в зеленую краску… Ужасное зрелище. И обращенная мне улыбка черных губ тоже была ужасна. Я молчал, а умирающая словно бы говорила: «Я знаю, о чем вы думаете…» Я обвел взглядом спальню, ища глазами Элали, не здесь ли она?.. Мне бы очень хотелось посмотреть на нее. Но ее не было. Неужели, несмотря на всю свою отвагу, она меня боялась?.. Но чем я располагал? Догадками, не больше. Доказательств никаких…
При виде меня графиня сделала над собой усилие и приподнялась на локте.
— Вот вы и приехали, доктор, но поздно, — сказала она. — Я умираю. Лучше бы послать не за врачом, Серлон, а за священником. Идите! Распорядитесь, чтобы привезли кюре, а меня на две минуты оставьте наедине с доктором. Пусть никто сюда не входит. Я так хочу!
Я никогда не слышал от своей больной такого властного и твердого тона, каким она произнесла: «Я так хочу!» Приказ отдавала римская матрона с крутым лбом и выдающимся вперед подбородком.