Выбрать главу

Ограниченность и скудость жизни в провинции стала общим местом — кто только не говорил о ней! — но жизнь этого городка была скудна вдвойне: в ней не было не только событий, но и сословных страстей. В нем, как в других мелких городках, верхи и низы не состязались в амбициях, не кипели ненавистью, не ревновали, не наносили друг другу ударов по самолюбию, поддерживая брожение жизни, которая проявляет себя в подобных случаях хотя бы общественными скандалами или какими-нибудь гнусностями — словом, теми мелкими аппетитными противообщественными злодействами, какие не рассудит никакой суд.

Здесь разница между благородными и неблагородными была так ощутима, пропасть, разделяющая знать и разночинцев, так глубока, стена так высока и непреодолима, что ни о какой борьбе не могло быть и речи.

Ведь для того, чтобы велась борьба, необходимо хоть какое-то общее поле деятельности, здесь оно отсутствовало. Однако дьявол ничего не потерял.

Разбогатевшие буржуа, чьи отцы прислуживали за столом, получив права и свободы, продолжали гноить в глубинах души несметные запасы ненависти и зависти, из этих зловонных клоак частенько поднимался пар и слышалось клокотанье, направленное против благородных чистюль, которые вообще выключили их из поля своего зрения, перестав замечать, как только те сняли ливреи.

Ядовитые испарения не достигали рассеянных патрициев, живших в своих особняках, как в крепости, и опускавших мосты только для равных; жизнь знатных ограничивалась знатными. Что им за дело до болтовни внизу? Они не слышали «низов». Оскорбиться и затеять поединок могли бы молодые люди, но в городе не было ни театров, ни других общественных мест, этих раскаленных присутствием и взглядами женщин площадок, где они могли бы встретиться.

В городе не давали представлений. Раз не было зала, не приезжали и актеры. В кафе, как обычно в провинциях, грязных и темных, возле бильярдных столов собирались разве что городские подонки, крикуны, буяны, скандалисты да еще два-три офицера в отставке, потрепанные обломки императорских войн. Надо сказать, озлобленные, уязвленные, ущемленные в своем чувстве равенства буржуа сохраняли помимо собственной воли пристрастие к уважительности, которой ни к кому уже не питали.

Уважение народа сродни елею в реймском соборе, которого не было и который появился благодаря святой Ампуле [76], над чем имели глупость издеваться столько прославленных умов: кажется, что его нет, но оно все-таки есть.

Сын игрушечника мог сколько угодно клеймить неравенство сословий, но ему бы и в голову не пришло подскочить на главной площади родного города, где все знают друг друга с детства, к проходящему под руку с сестрой сыну, например, де Кламорган-Тайфера и ни за что ни про что оскорбить его. Против игрушечника ополчились бы все горожане. Родовитость — впрочем, как и все прочее, что ненавидишь и чему завидуешь, — физически ощутима для ненавистника, а значит, столь же ощутимы и права, какими пользуются родовитые. Во время революций народ борется с высокородными, потому что ощущает их превосходство, во время перемирий он просто ощущает, что превосходство существует.

Шел 182… год, времена были вполне мирные. Либералы, обильно расплодившиеся под покровом Хартии, установившей конституционную монархию, — так плодятся щенки под кровом новой псарни — не успели еще до конца искоренить привязанность к королевскому дому, и возвращение из изгнания принцев [77]до крайности подогрело монархические чувства, переполнив сердца энтузиазмом. Что бы там ни говорили, но для Франции тогда настало прекрасное время. Монархия выздоравливала, и, хотя революционная гильотина лишила ее питающих сосцов, она, исполнившись надежд на будущее, поверила, что сможет прожить и без них, еще не чувствуя у себя в крови таинственных носителей рака, который уже разрастался и впоследствии должен был убить ее.

Городок, о котором я вам рассказываю, погрузился в то время в глубокую и сосредоточенную тишину. Выполняя свою дворянскую миссию, благородное общество окончательно отказалось от какой бы то ни было жизни, деятельности и удовольствий. Больше никто не танцевал. Балы упразднили, считая их путем к погибели. Барышни надевали поверх шейных косынок крестики и вступали в религиозные общества, которыми руководили дамы-председательницы. Все до того стремились к серьезному, что можно было бы умереть со смеху, но никто не отваживался даже улыбнуться. Когда же расставляли столы для игры в карты: четыре для виста, в него играли вдовы и пожилые господа, два для экарте, в него играли господа помоложе, то барышни, которые и в церкви молились в отдельной часовне, куда не допускались мужчины, садились в уголке гостиной молчаливой группкой (относительно молчаливой, ибо все на свете относительно!) и если переговаривались, то шепотом, если зевали, то плотно сомкнув рот, и глаза у них при этом краснели. И до чего же деревянная прямизна их осанки не подходила их гибким талиям, розовым и сиреневым платьям, воздушным кружевным пелеринам с бантами!..

II

— Единственным, — продолжал рассказчик свою историю, правдивую и столь же подлинную, как и описание городка, в котором она произошла: любой менее деликатный человек без труда назвал бы его, — единственным, что вносило не скажу жизнь, но какое-то движение, волнение чувств и подобие желаний в запретившее себе чувствовать и желать общество, где невозмутимые, будто им исполнилось восемьдесят, девичьи сердца скучали, как скучают в старости, оставалась карточная игра, последнее прибежище изношенных душ.

Игра в карты много значила для этих родовитых дворян, скроенных по образцу и подобию своих прадедов, могущественных сеньоров, и оставшихся не у дел, будто ослепшие старухи. Они играли как норманны, предки англичан, самые большие любители игры в мире, и выбрали для себя вист. Дальние родственники англичан, вдобавок пожившие в Англии эмигрантами во время революции, они полюбили вист за необходимое в нем чувство достоинства и молчаливую сосредоточенность — качества, без которых не обходилась и большая дипломатическая игра. Пустоту своих дней, похожую на бездонную пропасть, они заполняли вистом и играли в него каждый вечер после позднего обеда и до полуночи или часа ночи, что провинциалам казалось чуть ли не оргией. В вист играл и маркиз де Сен-Альбан, и партия с его участием всякий раз становилась событием. Маркиз занимал в этом обществе место феодального сеньора, остальные дворяне чувствовали себя его вассалами и окружали самым почтительным уважением, которое стоит нимба, если почитающие сами почтенны.

Маркиз великолепно играл в вист. Ему было уже семьдесят девять лет, и с кем он только не играл за свою жизнь! С Морепа, министром Людовика XV, с графом д’Артуа, игравшим в карты столь же искусно, как в мяч, с принцем де Полиньяком, епископом Луи де Роганом, с Калиостро, с немецким принцем де ла Липпе, с Фоксом, с виконтом Мелвилом, с Шериданом, с принцем Уэльским, с Талейраном и с самим чертом, когда, ни черта не имея, доходил до крайности в эмиграции. И разумеется, ему нужны были достойные партнеры. Обычно ему составляли партию англичане, из тех, что были приняты в лучших домах, и об этой партии говорили как об особом событии, называя ее вистом господина де Сен-Альбан, при дворе так говорили бы о висте его величества короля.

Однажды зеленые столы стояли в гостиной госпожи де Бомон, и все ждали некоего мистера Хартфорда, англичанина, которого пригласили составить партию великолепному маркизу. Англичанин был промышленником и устроил в Понт-оз-Арше хлопчатобумажную мануфактуру, одну из первых мануфактур в этих краях, столь не любящих новшеств; однако имейте в виду, что нововведениям в Нормандии препятствуют отнюдь не тупоумие, не невежество, а присущая всем нормандцам осторожность. Говоря между нами, нормандцы больше всего мне напоминают лису, о которой упоминает Монтень в одном из своих рассуждений: если уж нормандец встанет на лед, то можно быть уверенным, что река замерзла как следует и он может идти без опаски.

Что же касается нашего англичанина, господина Хартфорда — молодые люди звали его просто Хартфорд, хотя его седина свидетельствовала, что ему уже хорошо за пятьдесят, и я как сейчас вижу его коротко остриженную, отливающую серебром голову, словно на ней белая шелковая скуфейка, — так вот он был одним из любимцев маркиза. Ничего удивительного. В первую очередь он был игроком, и жизнь для него (воистину фантасмагория) обретала смысл только тогда, когда он держал в руках карты. Хартфорд любил повторять, что на свете есть только две радости: первая — выиграть, вторая — проиграть. Свой афоризм он позаимствовал у Шеридана, но никто не пенял ему за это, потому что из теории он превратил его в практику. Кроме пристрастия к игре (порок, за который маркиз де Сен-Альбан простил бы ему и самые суровые добродетели) господина Хартфорда отличали все достоинства, присущие фарисеям и протестантам, удобно умещающиеся в английском словце honorability [78], почему он и слыл безупречным джентльменом. Маркиз часто увозил его погостить на недельку в свой замок Ваньер, а в городе виделся с ним каждый день. Однако в этот вечер все, и маркиз в том числе, удивлялись тому, что всегда обязательный и точный иностранец опаздывает.

вернуться

76

По преданию, когда святой Ремигий (437–533) собрался окрестить в соборе Реймса (496) короля Франции Хлодвига (466–511), там не оказалось елея, но тут же прилетела голубка, неся в клюве святую Ампулу, полную елея. С тех пор все короли Франции получали святое помазание в Реймсе из святой Ампулы. В 1793 г. Ампула была публично разбита молотком на площади Реймса.

вернуться

77

Возвращение из эмиграции графа Прованского (будущий Людовик XVIII) и графа д’Артуа (будущий Карл X), братьев казненного Людовика XVI.

вернуться

78

Почтенность (англ.).