Когда ростовские инженеры познакомились с самодеятельными расчетами ребят, больше всего их поразили удивительно точно найденный способ крепления шасси с фюзеляжем, углы сопряжения и запас прочности самолета. «Комсомолка» добилась, чтобы отважных летчиков поддержали в московском авиаклубе. Там им подарили настоящий современный планер. Ребята получили чертежи и инструкции сборки и возвратились в Ростов. «Британский союзник» был посрамлен. Но вот испытали ли чувство стыда те ростовские держиморды, которые «пресекли недозволенное» и сожгли собранный ребятами самолет, как только он сел на землю?..
Мы бессильны с точностью объяснить множество поразительных проявлений человеческого духа, влекущих к себе, заражающих нас естественным стремлением испробовать и свои силы. Надо, чтобы общество приветствовало дерзость, риск, азарт — черты, свойственные неординарной личности.
Я не согласен с теми, кто в принципе не приемлет героику только потому, что в тот или иной период нашей истории культивировалась ее надуманная разновидность.
Мне повезло. На моем журналистском и жизненном пути часто встречались иные люди, их судьбы, их образы формировали и наши взгляды.
Я уезжал на целину, на уборку урожая 1956 года. Ожидался и уже приходил на тока «большой целинный хлеб». Перед самым моим отъездом позвонила сотрудница из Министерства сельского хозяйства и рассказала, что встретила в Тюменской области интересного человека, вроде бы того самого тракториста Петрушу, о котором была написана ставшая очень популярной песня. Наша газета еще в 1926 году рассказывала о нем. Из старой газетной подшивки я выписал небольшую заметку.
«В Ишимском округе организовалась коммуна «Новый путь». Один из ее организаторов комсомолец Петр Дьяков. Коммуна крепла под яростный скрежет кулацкой злобы. Особенно косились кулаки на Петра Дьякова: «Это он всех мутит». В ночь на 2 июля, когда Дьяков работал на тракторе в коммунарском поле, на него наскочила шайка бандитов. Дьякова сшибли с ног, раздели, облили керосином и подожгли. Факелом пылал тракторист-комсомолец, освещая колосившееся поле коммуны».
Прочитал, и тут же пришли на память и строки, и мелодия:
Закончив дела в кустанайском совхозе «Урицкий», решил двинуться на Тюмень, на станцию Голышманово, где на элеваторе работал какой-то Петр Дьяков.
Элеваторный двор гудел от рева моторов, свозили тюменский хлеб — в тот год он и здесь, на тяжелых северных землях, выдался отменным. Петр Егорович был занят, просил подождать до вечера, но, видя, что от меня просто так не отделаешься, попросил знакомого шофера подежурить возле дизеля и зашагал к своему домику. Уже с первых минут беседы я понял: тот самый…
Когда его подожгли и жар, опалив легкие, перекрыл доступ воздуха, он уткнулся лицом во влажную от росы землю, и это спасло его. Потом он начал кататься по только что вспаханным бороздкам, сбивать пламя. Последнее, что он запомнил, были крупные капли дождя, падавшие на грудь и голову, причинявшие дикую боль. Он не знал, что это не дождь, а просто лопаются, выпускают горячую влагу волдыри, покрывшие его тело. И тогда он потерял сознание.
Ранним утром односельчане, спавшие мирным сном, не ведавшие о трагедии, нашли его бездыханное тело на кромке пашни, обернули одеялом и повезли в район на расследование. Вернувшись в село, сказали: «Нет больше нашего Петрухи».
А он выжил. В районной больничке врачи уловили едва слышимые удары сердца, отправили в областную больницу, потом в другую, лечить кожу. Больше двух лет провалялся на больничных койках огненный тракторист. В село писать было некому, и зашагал Петр Дьяков новой дорогой. Строил Магнитку. Слышал, конечно, песню про себя, но никому ничего не рассказывал. «Пусть себе поют, — так он решил тогда, — не портить же песню». Шла молва о нем как о погибшем, а он воевал на фронтах Отечественной, потом на Большом Хингане сражался с японцами. Два ордена за войну, а третий, орден Ленина, за крестьянский труд. Позже мы в «Комсомолке» чествовали нашего героя.
Мой очерк о нем назывался «Огненный тракторист».
Петр Егорович был прост, сдержан. Достоинство его шло от крепкой натуры, от понимания своего места в жизни, которую он сотворял своими руками. Никакой экзальтации, никакой «жертвенности» в осмыслении пережитого, ничего «ратоборческого», того, что приписывают сегодня русскому характеру — некие извечные черты, возможные якобы только вблизи земли и угасающие по мере удаления от пашни.
Эта история с Петром Егоровичем напомнила еще одну.
В 1898 году Петербургская военно-медицинская академия праздновала 100-летие своего существования. По этому поводу был дан торжественный концерт и сам военный министр Куропаткин почтил его своим присутствием.
Слушатель академии Николай Любимов пел на этом концерте свою самую эффектную арию: «Ни сна, ни отдыха измученной душе, мне ночь не шлет отрады и забвенья…» У Николая хороший голос, даже Собинов не чурался вести с ним дуэт. После концерта зовут будущего медика в ложу к военному министру, и тот заявляет: «Брось, братец, медицину эту. Петь тебе богом дано. Голос, понимаешь, голос. — И министр почему-то ткнул пальцем себе в живот. — Устройте ему командировку в Италию, в «Ла Скала», года на два за казенный счет, скажите, что я распорядился. Какой, к черту, из него доктор».
Дрогнуло сердце Любимова, могла оборваться его медицинская карьера. Щелкнул он каблуками перед его превосходительством и отказался. Министр даже не разгневался, поглядел на Любимова пристально и брякнул: «Да ты, я вижу, дурак!»
Перед первой русской революцией уехал медик Любимов служить в Донбасс, шахтерским доктором. «Это модно тогда было, — объяснял мне свой поступок Николай Николаевич, — уйти туда, откуда пришел, а я родом из маленького села Кучки Пензенской губернии, из учительской семьи».
В 1956-м исполнилось Николаю Николаевичу Любимову семьдесят шесть. Был он ровно на тридцать лет старше Петра Егоровича Дьякова; 54 года не менял он места службы. В 1910-м спасал людей от холеры. Только в 1914-м уходил на войну, воевал в пластунском полку на Турецком фронте. Дело «пластунов» не ходить, а ползать по земле, подкрадываться к врагам незаметно. Вся неожиданность их удара схожа с действиями современных десантников, но те налетают с неба, а «пластуны» поднимаются в атаку от самой земли.
В феврале и октябре 1917-го Любимов снова на шахте «Пастуховка» лечил и прятал раненых шахтеров, а в советские годы, в 1926 году, учредил первый в Донбассе медицинский пункт под землей. Шахтеры прозвали его «подземным ангелом».
В Москве Любимов упросил меня быть провожатым: «По дороге и будем вести беседу», — уж очень сложно ему было ориентироваться в столице. Поджидал я его как-то раз возле Министерства здравоохранения, он вышел сияющим. Добился, чтобы машины «Скорой помощи» стояли не у шахтоуправлений, а в поликлинике. «А то ведь на машинах больше здоровые разъезжают». Смущаясь, рассказал, как встретился с министром. «Она, понимаете, дама. Я, как раньше полагалось, ручку ей поцеловал. Уж потом подумал, зря, обидится, откажет в просьбе. Но нет, ничего. Смотрю, вспыхнули у нее щеки, а я в этот момент маленький такой поклон ей отвесил — и к делу. Представьте, решила его положительно». «Это второй министр в моей жизни: царский в 1898-м и вот теперь — советский. Хорошо, что я не произнес еще «Ваше превосходительство».
Каждый журналист на свой лад фиксирует в памяти образ человека, о котором ему приходилось писать. У меня не было пухлых записных книжек. Один мой старший товарищ, не отрывавший руки от блокнота, все укорял: «Перезабудете факты, и нечем будет заняться под старость». Записные книжки, конечно, выручают в подобных случаях, всего не упомнишь. Но нужно ли писать о том, что забылось?