Домой к себе вернулся в двенадцатом часу дня. Марина уехала из Пятигорска в десять... От вопроса матери, где пропадал, отмахнулся, сказал что-то невразумительное. Она накрыла на стол, но я не притронулся к завтраку. Хотелось куда-нибудь уйти, никого не видеть, не слышать. Но от себя уйти было невозможно, и это мучило, жгло.
— Коля, — вдруг сказала мать, — к нам приходила какая-то Семенова. Она была взволнована, ждала тебя. На твоем столе оставила записку.
— Как, она была здесь?!
Я кинулся к столу, вскрыл конверт. В нем была фотография Марины. На тыльной стороне ее мелким почерком было написано:
« Сегодня 24 сентября. Неужто все кончено? Говорят, когда умирает один лебедь, второй поднимается высоко в небо и поет спою единственную и последнюю песню! А потом, сложив крылья, бросается вниз и разбивается. Но мы еще не спели своей песни.
Ведь правда, Коленька, нет? И. вместе с тем, кажется, да. Иначе я поступить не могла. Если можешь — вспоминай хоть изредка обо мне...
Только твоя Марина».
Я опустился на стул и закрыл лицо руками. Что-то говорила мама, но я не слышал ни одного ее слова.
Через месяц я уже был в армии. Находился, как и мои сверстники, на карантине. Не знал, куда деваться от тоски. По воскресным дням не находил себе места: казармы пустели, а поблизости, за их расположением, раздавались звонкие девичьи голоса, доносился смех, звучала гармонь, отплясывали наши командиры отделений.
Но вскоре и я вошел в колею, освоился с новыми, непривычными для меня порядками и стал понемногу забываться. Получал письма от родных и знакомых. Они писали — в «гражданке» новостей особых нет, если не считать, что последнее время носятся слухи о войне. Но это только слухи, в магазинах изобилие товаров, продуктов; есть всё — живи, трудись и радуйся. А однажды пришло письмо от дяди. Он к этому времени уже возвратился на Дальний Восток. Сообщал о своих делах и как бы между прочим упомянул, что недели две назад был в Ворошилове, заходил к Семеновым. «Выпивали, вспоминали тебя. Марина обозвала нас черствыми людьми...» И вдруг на отдельном листке знакомый почерк:
«...И сейчас не могу простить себе, что мы не встретились перед моим отъездом. Быть может, все сложилось бы по-другому. Я это окончательно поняла, когда уже сидела в вагоне. Не представляла, что разлука с тобой принесет такие муки. И мы не встретились... Но я люблю. Люблю. Только об одном прошу — не выбрасывай меня из своего сердца.
Твоя Марина».
Я думал, что эти строки краткого письма были последними прощальными словами моей любви, полной радостей и скорби. Но судьба не хотела ставить на этом точку. Словно нарочно подстраивала она мне различного рода неожиданности.
В тысяча девятьсот сорок первом году мы стояли на
подступах к Москве. Тогда было не до личных сердечных дел — все чувства, силы, помыслы были сосредоточены на главном — сдержать натиск и отбросить врага. Мы знали, что такое Москва! Она была единственной надеждой людей. Все — враги и друзья — знали, что под Москвой, как никогда еще в истории, решалась судьба каждого человека в отдельности и народа в целом. Судьба всей Европы. И мы, русские, не могли поступить иначе, как поступили под Москвой в сорок первом!
Я к тому времени уже командовал батальоном. Бои не утихали ни днем, ни ночью. Каждый заснеженный бугорок, каждый клочок земли был полит кровью. Смерть вырывала из наших рядов сотни и тысячи жизней, но ничего не могла поделать с советскими людьми: сердца наши бились пульсом Москвы.
Незадолго до нашего наступления 6 декабря 1941 года в моем батальоне был убит начальник штаба. На его место прислали нового человека. И кто вы думаете это был?.. Капитан Семенов.
При первой встрече с ним я даже растерялся. Мгновение мы молча смотрели друг на друга. Он стоял подтянутый, выглядевший в той обстановке как-то подчеркнуто выхоленным; из его серых ясных глаз веяло добродушием. Я не мог долго сохранять официальный тон, и мы обнялись с ним, как старые знакомые. Несколько минут спустя он рассказал, что прибыл под Москву с частями сибиряков, что слышал о моем батальоне много похвального и что, признаться, ему не хотелось идти в мое подчинение, но обстоятельства заставили, и он сейчас уже не жалеет об этом.
Но я пожалел: не очень приятно иметь в своем подчинении человека, перед которым ты в какой-то мере некогда провинился. И, однако, я был рад видеть его, надеясь услышать хоть что-нибудь о Марине. Он точно разгадал мои мысли и, добродушно улыбнувшись, сказал:
— Марина у меня тоже солдат. И, вероятно, скоро будет здесь. Она военфельдшер...
Я промолчал. Кажется, даже не выдал своего волнения, но никому не желал бы очутиться в тот момент на моем месте.
Семенов ознакомился с положением в батальоне.
Я не без удовлетворения вскоре отметил его осведомленность и знания, которые он выказал, замечая всевозможные упущения в ведении штабных дел. Он входил в жизнь батальона, как входит хозяин в свой дом. Был уверен, немногоречив, строг. Удивило меня несколько и его обращение с солдатами и подчиненными командирами. Первых он называл на «ты», беседовал с ними так, как говорят с давно знакомыми людьми; с командирами был крут и даже резок. «Вы командир, — говорил он, — и не забывайте, что должны быть образцом во всех отношениях, у вас все должно быть прекрасно. Только глупцы все сваливают на войну». Но, отмечая все эти достоинства Семенова, я со страхом думал о приезде Марины. Слишком многое изменилось с той памятной встречи в Пятигорске. Обстановка, люди, время — все было другим, все было против того, чтобы можно было поступить так, как я поступил бы в иных условиях.
Дело еще более осложнилось после того, как я узнал капитана Семенова в бою. Это было вечером первого декабря. Немецкие танки прорвались на нашем левом фланге и начали отсекать мой батальон. В образовавшуюся брешь рванулись немцы. Я бросился к месту прорыва, и с небольшой горсткой солдат нам удалось остановить немецкую пехоту, отрезав ее от танков. Завязалась горячая схватка. Но танки успели воспользоваться замешательством и давили наши огневые точки. Вдруг я заметил капитана Семенова. Он возглавил группу охотников за танками. На моих глазах вспыхнул один танк, второй, третий... Остальные семь повернули назад.
— Не выпустить ни одного! — крикнул я.
— Не уйдут, подлецы! — прыгая ко мне в окоп, ответил капитан Семенов. Он был с противотанковым ружьем. На щеку с виска капитана сбегала струйка крови.
К полудню мы восстановили положение. Семенов вывел из строя пять танков. Осколок оставил у него на виске глубокую царапину.
— Нет, ты, брат, замечательный человек, — сказал я, бинтуя его.
Марина прибыла в батальон спустя неделю после капитана. Я как раз находился в окопе наблюдательного пункта. Она пришла, не замедлив, ко мне и улыбающаяся, яркая, приложив руку к ушанке, четко доложила: дескать, явилась в ваше распоряжение. Военная форма — полушубок, валенки, ушанка — мало что изменила в ее облике: это была все та же Марина, только забившиеся в ее волосы снежинки и немного заиндевевшие на морозе густые изогнутые брови придавали лицу что-то новое, незнакомое мне. Она стояла по стойке «смирно», и все в ней: едва приметное дрожание руки, вопросительное выражение глаз и даже звучание ее голоса — выдавало нетерпеливое волнение.
— Марина, здравствуйте, — сказал я, пожал ей руку и, повернувшись, крикнул: — Семенов, Лешка, сюда! Жена приехала! Ну-ка отыщите его, — обратился я к оказавшемуся поблизости солдату и повернулся к Марине.
— Ну, как добрались?
Марина молчала. Она растерянно, недоуменно и несколько даже испуганно смотрела на меня. Руки ее сжимали конец полы солдатского полушубка, плечи опустились, лицо поблекло.
— А мы живем, и недурно. Воюем. Сержант! — повернулся я, — проводите товарища военфельдшера к начальнику штаба. Он вас определит, Марина.
— Есть, — едва слышно прошептали ее губы, и, наклонив голову, она направилась в укрытие.
Я не мог поступить иначе. Никакого, казалось мне, права не было у меня давать волю своему чувству и вызвать хотя бы незначительный упрек со стороны подчиненного мне Семенова, которого, быть может, где-то рядом подстерегала смерть. В самом деле, как бы выглядел я, командир батальона, отняв у человека его друга, которого он любил не меньше, чем я? Долг, то, что мы называем совестью, властно заговорил во мне. И мне оставалось лишь одно — глушить в себе порыв и желание видеть ее. Марина не могла понять всего этого: свою любовь она. несла гордо, ею определяла свои поступки, действия.