— Может, тебе, Марица, чем подсобить? — спросил Оника.
— Идите к подводе, там у меня книги для библиотеки. Я вмиг обернусь.
Марица легкая, как перышко, повернулась и торопливо зашагала прочь. Старик видел ее удаляющуюся высокую стройную фигуру, ладные ноги, светлое фасонистое платьице и оголенные до локтя руки. Все в девушке дышало весною, и земля под нею, как гладкое зеркало,— не бежит, а скользит она по ней; не то, что он, старик,— и ровно, а спотыкается.
Оника подошел к подводе, оглядел ее, потрогал рукою стопки книг и, остановившись около пегой лошаденки, заглянул ей в глаза, сказал:
— Хозяйка, брат, у тебя красивая. Небось, весело такую возить? — И видя, что лошадь никак не реагирует на его замечание, добавил: — Чего горемыкой на мир глядишь? Ума сколько вон у тебя в каруце лежит и выдумок разных, плясать бы надо, а мы с тобой скучные...
Оника достал из кармана очки. Разглядывал их, как диковину, бережно потер стекла о рукав, нацепил на нос. Глядел вокруг, и не верилось ему: глаза его опять помолодели, все обрело отчетливые очертания, стало ярче и живее. Дорога вылизана, дома выбелены и даже яблоко глаза лошади, которое незаметно косится на него, иссиня-белое. Оника сорвал с переносицы очки — мир потускнел. Опять надел — мир выглядел, как в его, Оники, юные годы. Несколько раз снимал и надевал он стеклянную диковину, пока наконец не заметил Марицу и не бросился к ней навстречу.
— Марица, а ну дай я на тебя погляжу!
Девушка от удивления всплеснула руками:
— Вы это чего, дедушка?
— Да вот, понимаешь, глаза мне подремонтировали, — и старик пустился в длинный рассказ, с какой стати ему вдруг понадобилось острое зрение: он засадил весь холм деревьями — черешней, яблоней, абрикосом и тополем; взбираться к ним невмоготу. Так вот, чтоб издали на них было лучше глядеть и разбирать, что у них к чему, он и приобрел эту штуковину.
Марица и Оника давно уже сидели в телеге и ехали степной дорогой, а затейливому рассказу еще не было видно конца. Оника необыкновенно оживился. Будто подменили его. Поглядеть со стороны — не узнать старика; да и не дашь ему его лет. Все в нем: и глаза, и руки, и речь его готовы были поспорить с самой молодостью. Сидит он выпрямившийся рядом с Марицей. Весело трусит лошадь, поскрипывают колеса. Полуденное солнце пригревает спину. Оника давно запамятовал, когда был таким разговорчивым: слова из него, как из живого родника ключи, бьют. На лице Марицы улыбка. Было видно — не наскучили ей речи попутчика. Чем-то он ее заворожил, что-то говорил такое, что ей не было никогда известно, влекло, открывало жизнь неведомо новой стороной. В селе об Онике разные разности рассказывали. И вот случай свел ее с этим любопытным человеком.
— Дедушка, вдруг спросила задумчиво Марица, — а вы любили когда-нибудь?
Оника мгновенно сник. На плечи навалилась тяжесть.
— Ты, поди, книжки про любовь читаешь. Там лучше все рассказано. — И замолчал.
Марица заметила перемену в Онике, забеспокоилась:
— Может, я сказала что не так?
Старик не ответил. В груди у него что-то растопилось, туда, в затхлость, точно ворвался свежий ветер; будто начало оттаивать. Перед ним стояли красивые, большие, черные, как смоль, глаза Марицы. И губы у нее, как спелая вишня. И прическа не такая, как в его время женщины носили: под мальчишку острижена, волосы слегка растрепаны и в беспорядке. Но Марицу это только красит необыкновенно. И сережка в ухе золотая блестит. Неудобно Онике все время неотрывно смотреть на Марицу, но глаз оторвать не может. Он видит ее профиль. Нос, лоб, слегка припухшие губы — все будто выточено и нарисовано. И дугою черная бровь изогнута. Не встречал Оника красивее девушки в жизни! Откровением она для него явилась. Не раз он, бывало, видел в селе эту голенастую, в ситцевом платьице, чумазую девчушку и проходил мимо, не замечая ее. А сегодня она будто самой красотой обернулась: из гнезда не птенцом выпорхнула, а белой как снег голубкой. Глядит на нее
Оника и забыл, что ему уже не двадцать лет. Недосуг о годах думать: что-то другое, непонятное самому грудь полнит. Каким-то другим — веселым и сильным, именно другим, хочется ему стать. Марица спросила о прошлом. Не в нем его жизнь; и как бы это так сделать, чтобы объяснить ей понятно и правильно, что сегодня у него самая красивая и что ни на есть настоящая жизнь наступила, что он не хочет оглядываться: там, позади — ночь. Здесь же, рядом с Марицей, он точно в вешнем саду, только еще лучше ему отчего-то. И он догадывается отчего, но боится признаться самому себе в этом.
— А ты, Марица, кого-нибудь уже любила? — осторожно спросил Оника. И почувствовал, как сильно застучало сердце, перехватило дух.
— Еще нет, — просто сказала девушка. — А вот закрою глаза и чудится: где-то рядом стоит моя большая любовь. Стоит и смотрит на меня тот, кого я сильносильно полюблю.
У Марицы от волнения на щеках проступил румянец. Оника видит это и сам разволновался. Словно весенним ветром обдало его, он расправил плечи и набрал полные легкие воздуха, набрал и не почувствовал никакой боли в боку и не закашлялся. Обрадовался.
— А ну, давай я буду править, — сказал Оника и взял вожжи у Марицы. Достал из-под сиденья кнут. По-молодецки взмахнул им. Лошадь, почуяв твердую руку, с шага перешла на рысь. — Вишь оно, что значит, когда вожжи в настоящих мужчинских руках оказываются. — Улыбнулся Оника щедро, от всего сердца.
Марица ответила улыбкой и кивнула головой.
— А мне можно к тебе в библиотеку приходить, книжки брать?
— Ой, я вам выберу самые лучшие.
— Обязательно приду.
Добрались они до села к вечеру. Возле своих ворот Оника слез с подводы, попрощался за руку с Марицей и вошел в дом. Будто со свадьбы вернулся. Сноха встретила упреками: пропал он из дома, как в речке утонул. Но тотчас заметив, что старик, как куст сирени, расцвел, на лице его и тени хвори не видно, смягчилась:
— Где это вы, тата, пропадали?
— Там меня уже нет, дочка, — ответил Оника и рассмеялся. — Вот, гляди, очки какие себе добыл. Это чтоб
вас, молодых да красивых, лучше видеть. Жизнь тогда интереснее идет. — Оника передал снохе очки. — Хорошие?
— Вы, как малое дитя...
Сноха не узнавала старика. Не узнала она его и за столом, когда подала ужин. За троих ел Оника и все приговаривал:
— Давно ты так не кашеварила, дочка.
Ночью из-за перегородки Оника слышал, как сноха тревожно шептала его сыну: «С отцом неладно. Доктору показать надо. Не горячка ли какая прилипла к нему. Только вчера ноги едва волочил. А сегодня, погляди, расцвел, помолодел». Оника про себя радовался и думал: «Снохе тоже бы надо очки приобрести, чтоб солнце у него в груди могла разглядеть. Ишь, выдумала, доктора... Когда нужен был доктор, когда в каждом ребре по колу торчало, тогда она о докторе меньше всего думала. Баба, что сова, плесни ей лучами солнца в глаза, сразу слепнет».
Утром Оника поднялся спозаранок. Забот был полон рот, места себе не находил. Сына попросил, чтоб подстриг его маленько, усы в порядок привел. Сноху заставил выгладить ему белую рубашку. Достал из сундука костюм, который швырнул когда-то в самый дальний угол. А теперь он пришелся кстати; позарез хотелось сегодня выглядеть человеком, в колчане которого еще не иссякли стрелы и который знает толк в одежде. Начистил свои башмаки, заглянул в них, как в зеркало, и подумал вслух: «Добротный товар стали делать».
— Что это вы, тата, как на свадьбу рядитесь? — спросила сноха.
Онике будто оплеуху дали. Рассердился он на эту неумную женщину: и чего она по пятам за ним ходит, подглядывает да выспрашивает.
— Ты знаешь, дочка, что я тебе скажу. — В сердцах повернулся к ней Оника. — Как-то на заборе было написано — «дурак». Умный человек прошел, не заметил, А дурак шел, увидел и шум на всю улицу поднял, людей собрал, в грудки бил себя, жаловался: что это такое — свет грязный стал, пройти по улице спокойно невозможно. Оно и тебе, дочка, впору людей сзывать!
— А ну вас, и спросить нельзя!
Оника в тот день едва дождался вечера. И солнце что-то долго не садилось, и стадо в село не возвращалось, и не слышно было, чтоб девчата вернулись с поля, хотя жизнь шла тем же шагом, что и вчера, и месяц назад, и не думала сбавлять скорость. Это Оника, видно, сам стал по-молодому нетерпеливым: жизнь за ним не поспевала. Но едва вечер разлил свое теплое, как парное молоко, половодье и в окнах и в небе зажглись огни, Оника уже был готов. Блестели на нем туфли, начищена была шляпа, снегом январским белела из-под модного дорогого пиджака рубашка с отложным воротником. Плечи раздвинулись, и спина ровнее стала, и сердце Оника слышал свое, налитое до краев каким-то терпким, как вино, соком. Шел Оника по улице, глядя сквозь стекла очков на белые дома и заборы. Встречные снимали перед ним шляпы, если это были мужчины; женщины — у тех язык до любопытства всегда липкий: