— Ложись! — крикнул я и, преградив дорогу, силой придавил Наташу к земле. — Вы с ума сошли?!
Глазами, полными ужаса, она глядела на меня. Холодный, промерзлый суглинок жег ей щеку. Она ничего не понимала, пальцами притронулась к кровоточащей ранке на виске, поднесла руку близко к глазам и заплакала.
Оказавшийся подле нас старший лейтенант Зубов презрительно бросил:
— Бабье! Какого черта мечетесь? Не щадите себя, так не наводите огонь на других... И еще воет! Будь это не здесь, я бы те... — Зубов сам дрожал от страха, весь зеленый, с белыми как мел губами. Но он хитрец: умеет, как улитка, вовремя уйти в себя. Перехватив мой злой взгляд, он запнулся и сказал уже без раздражения в голосе:
— Ничего... Крепитесь, военфельдшер. На войне, брат, и не такое бывает.
Рядом землю взрыло несколько пуль, чуть подальше грохнулась мина. Зубов поспешно отполз в сторону, укрылся в воронке.
Как всегда, и на этот раз нас выручили пехотинцы. Они атаковали немцев, и наш отряд к заходу солнца оказался в жарко натопленном штабном блиндаже. Здесь я впервые и познакомился ближе с Наташей. Раньше встречался с нею мельком, раза три пытался разговаривать, но мою приветливость она, видно, истолковала превратно, и я решил, что у этой едва оперившейся девчонки под гимнастеркой бьется пустенькое, самодовольное сердце.
Вместительный блиндаж, куда мы попали, принадлежал штабу пехотного полка. Но освоили его разведчики незамедлительно. Расположились, как у себя дома. «Хозяева передовой» выдали нам по сто граммов, накормили сытным горячим ужином. И будто того, что мгновение назад пережито, не было. Жизнь покатилась обычным чередом – разговоры, шутки, подначивания. Один растянулся на нарах, другой старательно чистил оружие, третий, сняв сапоги, сушил портянки, с удовольствием грея настуженные ноги у железной печки. Счастливее на земле не было людей. Захаров, собрав группу земляков, перечитывал письмо от жены, которое он так и не успел перед разведкой прочесть, сетовал:
— В колхозе нет крепкой мужчинской руки, порядка мало. Дети да бабы! Попробуй, паря, такую ораву прокормить, как мы...
Забравшись в дальний угол блиндажа, я курил,
наблюдая за Наташей. Примостилась она около печки, повернувшись ко всем спиной. Едва вспыхивал смех или затевался среди солдат тихий, подозрительный разговор, как она вздрагивала и краснела: не о ней ли? Шутки, которыми сыпали солдаты, она принимала, по-видимому, на свой счет, и от обиды ей не хотелось жить.
Жалкая, растерянная, она олицетворяла сейчас для меня все чудесное и милое, что я только мог представить себе о женщине ее двадцати двух лет. У Наташи — светло-русые густые волосы, стянутые в узел на затылке, чистый лоб, с чуть приметной горбинкой прелестный нос, нежные губы и красивый, мягко округленный подбородок. Но поражают в Наташе ее голубые глаза. В них недосягаемая глубь. Лучатся они мягким светом.
Пережила она сегодня страшное. Боль и горечь, разочарование и тоска, крушение самого сокровенного — веры в самое себя — огнем жгли грудь. На глаза навертывались слезы, и она быстро, стараясь, чтобы никто не заметил, смахивала их. После того, что произошло с ней, после того, как она, гордая и недоступная, оказалась беспомощной при первом столкновении с суровой действительностью, между нею и людьми, с которыми она жила, встала непреодолимая стена, она, вопреки своему представлению и желанию, очутилась в одиночестве. Подтверждением тому было хотя бы то, что все предоставили ее самой себе.
И тут Наташа вздрогнула: выйдя из-за перегородки, из другой половины блиндажа, около нее остановился Зубов. Весело спросил:
— Наташа, неужто грустите? Пустое. Все — суета сует, — и осуждающе взглянул на бойца, мостившегося у печки, чтобы просушить портянки. — Эх ты, хотя бы постеснялся, — сказал он ему. — Или не доводилось бывать в женском обществе? Разложился, как на базаре. Герой...
Боец виновато улыбнулся, отошел. Зубов успел побриться, подшить к гимнастерке белоснежный подворотничок. Выглядел бравым и отдохнувшим. Захарову он на ходу дал распоряжение, чтобы тот проверил караул, выставленный у блиндажа, и опять повернулся к Наташе, скрестив на груди руки. Был он высок и строен. Я слышал — Зубов усиленно выказывает Наташе внимание, а злые языки сплетничают, что не безуспешно.
— Эк чего, портянки вздумал сушить, — опять обратился он к Наташе. — Вот видите, какие неотесанные мы, мужики: в обществе дамы чуть ли не в исподнем щеголяем. — Зубов вздохнул и уселся на бревно около Наташи, продолжая без обиняков. — А вы зря расстраиваетесь. Всякое бывает! У меня боевое крещение похлестче, пожалуй, было. Ваш испуг, Наталья Семеновна, что ж, это в порядке вещей! Вот мы попали в оборот — не чаяли и в живых остаться. Случилось это под Смоленском, — Зубов подбросил в печку пару поленьев, одно из них он взял из рук Наташи. — Я, правда, держался, так сказать, без особой робости. Но... Вот именно «но». Было, как говорится, дело под Полтавой! Так сказать, чуток сдрейфил. А вам, женщинам, это и вовсе простительно — дрожать. Вы извините меня за откровенность. Создания вы нежные, хрупкие. Итак, рванулись это мы, значит, на вражеские окопы, я тогда был младший лейтенант с недельным стажем после училища. Ну вот. А он, немец, и пошел нас хлестать, и пошел. Вдобавок еще взял да отсек орудийным огнем нас от своих. Гул, грохот. Земля горит. Ну, думаем, конец света наступил. Ни вперед, ни назад. Мечемся, как затравленные. Душа где-то там, в пятках... А пули, осколки — ливень...
Зубов изобразил сильную картину. Этого у него не отымешь, умел расписать, при этом излишней скромностью не страдал: прямо хоть звезду Героя цепляй ему. Он вел солдат, налево и направо крушил врага, был одновременно тут и там; приказал молчать своему неумному сердцу. Долг, Родина, Честь руководили им, он жертвовал собой, шел на подвиг.
По блеску глаз Наташи можно было догадаться, что она верит Зубову, восхищается им.
Оборвав себя на полуслове, Зубов умело переключил разговор на события истекшего дня и представил их таким образом, что, не окажись он, Зубов, в критический для Наташи момент рядом с нею, могло бы все обернуться худо...
— Могло бы сейчас и не быть беседы... Но судьба за нас! Человека, одолеваемого химерами, когда он на грани отчаяния, отрезвить можно одним словом, тем более, если это слово друга, — заключил Зубов. — Я тогда был, признаться, резок. Если виноват — простите...