Выбрать главу

— Сдает перед доктором товарищ старшина! — кри­чали у меня над ухом.

— Сдает!

— Правильно, товарищ военфельдшер!

— Так его, так!

— Эх, палки-метелки! — крикнул разведчик-пскови­тянин, всегда замкнутый и флегматичный. Его словно ветром сорвало с места. Вмиг он очутился между Ната­шей и Захаровым, завертелся вьюном, выделывая нога­ми такие кренделя, что в глазах рябило.

— Гляди, братцы!

— Псковской пошел...

— Вот те и мямля.

— Псковской...

— Давай, давай!

— Ходи, Иван, гуляй, губерния!

Но пляска внезапно прервалась. В блиндаж влетел связной КП. Он торопливо доложил майору Санину о подозрительном поведении немцев на левом фланге и передал приказ: разведчикам вместе с пехотой готовить­ся к бою. Захаров часто дышал открытым ртом, выти­рая тыльной стороной кисти вспотевший лоб. Вверху над накатами блиндажа загремели взрывы. Били из дальнобойных орудий. Санин быстро оделся и ушел, на ходу приказав мне быть наготове. Начальник связи бро­сился вслед за Саниным. К счастью, вскоре все выясни­лось — тревога оказалась ложной, у немцев бывает — создадут видимость наступления, откроют пальбу по нашим позициям, побеснуются и утихнут.

— А-атбо-о-й! — крикнул разведчик в мертвой тиши­не блиндажа. Захаров от неожиданности вздрогнул.

— Ты что, сдурел? Ума на полушку!

Солдаты захохотали.

— Ничего, товарищ старшина, с кем не бывает.

— Чего бывает?

Пряча издевку, кто-то добродушно сказал:

— Смелым бог владает, пьяным черт качает.

— Ну, чего ржете? — вступился за старшину Руса­нов. — Плакать надо, коль старшине страшно, а не смеяться. От испугу еще и не такое случается.

— Потехи, значит, устраивать! Соколики! А ты, Ру­санов, не преминешь укусить, лишь бы случай подвер­нулся. Ну, не мылься больше, паря, хрен ты у меня сверх ста граммов когда получишь, не смазывать те­бе твою ненасытную прорву. Пусть скрип хоть до самой Москвы идет, — уже не шутя рассердился За­харов.

Разведчики притихли: знали — старшина шуток шу­тить не любит, у него сказано — отрезано.

— Плюньте, товарищ старшина, — примирительно заметил разведчик-псковитянин, из-за которого, собст­венно, и разгорелся сыр-бор; он был особенно охоч до «ста граммов», выменивал их на сахар, махорку, писчую бумагу, на все, что подворачивалось под руку. — Оно, конечно, кое-кого и следует серьезно продернуть. Но что касаемо меня, то честное-пречестное: я вас всегда высоко ставил, Петр Иванович.

— Ах ты, расподхалим несчастный! — зашумели со всех сторон.

Псковитянин не растерялся:

— Погляжу я на вас, братья-разведчики, до чего ж вы неотесаны: без всего можно прожить, а без подха­лимажу нельзя, не подмажешь — не поедешь. Человече­ская душа, она, братцы, тоже смазки требует.

— А я думал, ты, лапотник, порядочный человек, — сказал Захаров, — а ты, оказывается, всегда брешешь в глаза. По морде тебя смазать бы!

Разведчики одобрительно загудели. Потом кто-то предложил возобновить пляску.

— Пляска хорошо, а сон — дороже. Айда по на­рам, — распорядился я.

— Рано еще, товарищ лейтенант!

— И одиннадцати нет!

Наташа поддержала солдат, предложив вместе спеть песню.

— Воля ваша, а я ложусь, — ответил я сухо.

У Наташи на щеках выступили красные пятна:

— Странный вы человек.

Я пожал плечами. А через минуту уже лежал на на­рах, завернувшись в шинель. Наташа попробовала ско­лотить группу желающих спеть, охотники нашлись. Но что-то у них не ладилось. Песня оборвалась чуть ли не на полуслове. Усталость все-таки взяла свое, люди раз­брелись по углам. Блиндаж вскоре сковала глубокая тишина. Приспособленная из гильзы снаряда и подве­шенная на телефонном проводе к потолку лампа едва

мерцала. В печке потрескивало. За перегородкой было слышно — из угла в угол расхаживал недавно вернув­шийся с КП майор Санин, посвистывал трубкой. Наташе бойцы заботливо приготовили место на отдельном бре­венчатом топчане.

Накануне сон валил меня с ног, но, добравшись до нар, я неожиданно почувствовал, что не хочу спать; силой закрывал отяжелевшие веки, но забыться так и не смог. «Не Наташа ли причина? — ловил я себя на неожиданной мысли. — Уж не ревную ли я ее к Зубову? Мы всегда скверно знаем самих себя. Но я, кажется, не из тех людей, которым стоит пощекотать ребро, как они незамедлительно ринутся в чувственный омут».

Наташа, когда все улеглись, постояла в раздумье у топчана, вернулась к облюбованному ею месту у печки и открыла дверцу. Упавший на лицо отсвет огня вырвал из мрака мягкие, нежные черты; губы охладила блед­ность, на щеках проступила желтизна усталости. При­мостившись на крошечной табуретке и обхватив колени руками, она уставилась на жаркие угли, по которым змейками пробегало синее пламя. О чем ее думы? Она такая впечатлительная, порывистая, у нее, вероятно, хорошая душа! Может, я обидел ее? Все может быть. И что, если такой тип, как Зубов, западет ей в сердце?.. К чему это может привести? Но я-то чего пекусь, точно боюсь, что потеряю ее? Уж не влюбился ли я, как по­следний желторотый юнец, с первого взгляда? И чего я, собственно, брюзжу, как сама старость... Любовь? Нет, только не это. Кажется, что не она...

Я поднялся с нар, чтобы напиться. Бак с водой стоял в углу.

— Александр, — услышал я у себя за спиной голос Наташи.

В блиндаже стало еще глуше. За перегородкой утих­ли шаги Санина. С нижних нар, где спал Захаров, несся богатырский переливистый со свистом храп.

— Вам очень хочется спать?

Повернувшись к ней, я сказал, кивнув на Захарова:

— Если бы я смог уподобиться ему, не задумываясь, отдал бы сейчас тысячу лет своей жизни.

— Вы щедрый, — Наташа тихо рассмеялась. И ме­жду нами вдруг стало все просто: мгновение — и она, пригласив меня сесть, уже рассказывала о своей далекой

Сибири, о том, как приехала впервые в Москву. Она при­поминала, видимо, важные для нее подробности и, гово­ря о них, изнутри светилась.

— И все-таки то было детство, — тихо сказала она. — И я о нем не жалею, я за него рада. А вот инсти­тута мне сейчас жаль. Не знаю почему. Кажется, что все оборвалось, не достигнув конца, с институтом ушло самое заветное и красивое в жизни; после тоже будет жизнь, но уже не такая. Вы не испытываете подобного чувства?

— Мы с вами и наши сверстники — поколение, ко­торому выпала трудная доля: у нас украли молодость, подсунув войну вместо радости, — сказал я. — Давайте лучше не ворошить прошлое, а то получается, что в два­дцать три года нам, как старцам, остается одна утеха — воспоминания. Кто знает, может, у нас еще все впереди. Хотя, — тут же поправился я, — то, что радует в восем­надцать лет, смешно в тридцать.

Наташа доверчиво заглянула мне в глаза. Ей пока­залось, что я открыл ей что-то свое, спрятанное от других и лежащее глубоко во мне, что это ответ на ее откро­венность, что я могу все понять и главное — понять ее, судить так же, как судит она.

— Майор Санин о вас так много говорил, — неожи­данно сказала она и, точно мы были знакомы давным-давно, спросила: — Правда, что вы, рискуя собой, спасли ему жизнь?

— Я бы рад приписать себе в заслугу этот случай, но это именно был чистый случай, а не что-то преднаме­ренное.

— Кто-то из больших людей сказал, — возразила она, — что о человеке судят не по его обдуманным и преднамеренным поступкам..

— По чему ни суди, все равно ошибешься.

— Не знаю, — пожала плечами она. И вдруг по­грустнела, какое-то тяжелое раздумье легло на ее лицо. Повернувшись к огню, долго не отрывала от него взгля­да, забыв на мгновение, что рядом есть еще кто-то. Красные угли в печке дышали синими огоньками. Сонная тишина блиндажа казалась еще глуше, и чудилось, буд­то кто-то стоит у тебя за спиной.

— Хотите, я скажу вам всю правду? — вдруг спро­сила решительно Наташа и, не ожидая моего ответа, заговорила. — А, все равно. Пусть. Лучше сейчас, чем никогда. Я знаю, что вы обо мне судите скверно, что у меня пустенькое, самодовольное сердце, что я сумас­бродная девчонка.

Впервые мне стало стыдно за самого себя. Однажды я не удержался и при Зубове под его же натиском вы­сказал вслух свое мнение о Наташе, а он, подлец, ока­зывается, все передал ей!